ІВАН ЧЫГРЫНАЎ. ВЕРНАСЦЬ ПРАЎДЗЕ

ПТИЧЬИ СНЫ (Солнце на косах)

1964, перевод В. Щедриной

Среди ночи Андрей проснулся, сел на постели и снова почувствовал в груди глухую, изнуряющую боль.

Андрей хорошо знал эту боль. Теперь она донимала его часто. И тем не менее Андрей еще ни разу не сходил к доктору: боялся услышать неприятную правду.

Болезнь и заставила его приехать в Боры.

Она началась как-то после одного сна. Да, вначале был тот сон.

…Далеко-далеко распростерлась пепельно-зеленая земля. Над землей, на фоне черного неба, парил Андрей, загребая руками густой воздух. Ему хотелось взлететь к самому солнцу, туда, где немного поодаль был виден щербатый месяц, а рядом мерцали, как заплаканные, звезды. Но какая-то сила наваливалась на него сверху и не давала подняться выше…

Теперь Андрей сидел на кровати, прислонясь спиной к голой бревенчатой стене, от которой пахло сосновой смолой. Он был почти спокоен. Но ему все труднее было не поддаваться неприятному чувству одиночества, которое овладевало им.

В своей внезапной болезни, в этих приступах боли, которые повторялись и вызывали тревогу, Андрей видел примету чего-то недоброго. Но ему подумалось, что у матери, дома, как только он очутится там, все обойдется. И вот он вчера приехал.

Мать спала в передней, и Андрей не беспокоился, что неожиданно разбудит старую. Он слез с кровати, прошел босой к окну и сел на лавке, положив руки на подоконник. С вечера была приоткрыта форточка, но Андрею почему-то показалось, что в избе не хватает свежего воздуха, и он распахнул окно. Из палисадника, где росли вишни, дохнуло холодком летней ночи; от кислого запаха земли закружилась голова: за огородами, на старой гребле, громко заквакали лягушки, будто ожидали, пока Андрей подойдет к окну, послушает.

Соловей уже молчал, словно поперхнувшись молодым ячменным колосом; за гумнами вдоль дороги распустили желтые кудри березы; только на лягушек пока еще не находилось управы: осень была далеко.

Боли в груди Андрей теперь не чувствовал. Зато ныло и дрожало сердце.

Было слышно, как где-то под кроватью шашель точил бревно.

«Рано же он завелся, – подумал Андрей, жалея новую избу, которую мать наконец-то с таким огромным трудом нажила после двух пожаров. – Интересно, чего этому червяку не хватает, что он такой неутомимый? Грызет и грызет, перетирая в порошок сухое дерево. Конечно, и у него что-то там свое. Однако из-за этого «своего» он испортит матери избу… И через несколько лет посыплется на рассохшиеся плинтусы, под которыми зажаты концы покоробленных половиц, желтая червоточина».

Андрей утомленно положил голову на холодные руки. У него вдруг возникло такое чувство, будто ему уже нельзя засыпать сегодня, потому что можно не дождаться утра. И он начал бояться постели. Вскоре у него уже даже не было сил сделать и шага в ту сторону, где белели измятые подушки. А шашель по-прежнему тоскливо точил бревно. Он только, казалось, замолкал на миг, будто задумываясь, двигаться ли дальше, потом снова начинал шевелиться – и дерево, сухое, как кость, хрустело и хрустело. В красном углу, возле самых икон, на которые редко кто здесь молился – они висели больше так, обычая ради, – спокойно отсчитывали секунды, часы. За окном, там, где на огородах, может, до самого неба лето пропахло землей, укропом и огуречным цветом, лежала ночь.

«Нужно хотя бы здесь сходить в больницу, – подумал Андрей. – Может быть, там увижу и Ларису».

Лариса… Она уже с год работала в больнице, когда Андрей познакомился с ней на школьном вечере. Но на другое лето Лариса как-то вдруг вышла замуж и даже не написала ему.

Потом, года два спустя, женился и Андрей. Но неудачно.

Был у них с женой и ребенок, маленькая белоголовая девчушка. Но жена все укоряла, что девочка удалась в отца и потому некрасивая. А сама шлялась где-то и приходила домой пьяная. Наконец однажды сказала:

– Я могла б выйти замуж. И тогда б не висела на твоей шее. Но он не хочет жениться. Негде жить. Вот если б квартира…

Андрей немного – всего одну ночь – подумал, потом молча собрал свой чемодан и отдал ключ.

…Как-то в детстве Андрея ужалила пчела. Мать привела его тогда на огород собирать огурцы. Андрей стоял на меже и долго с детским любопытством следил за той пчелой. Она брала мед, перелетая с одного цветка на другой. А ему почему-то казалось, что пчела садится не на те цветы, которые нужно. «Почему это она такая падкая на огуречный цвет, когда рядом тыквенный. С виду он такой же желтый колокольчик, но зато какой большой! В нем в одном столько меда, сколько на всей огуречной грядке». И Андрей вдруг перевалился на животе через гряду, подкрался к пчеле и осторожно, чтобы не задушить, сжал ее в пальчиках. Он хотел перенести ее на тыквенный цветок, чтоб она там, на дне большого желтого колокольчика, набрала себе меда. Он хотел помочь ей. А она ужалила…

Известно, глупая!

Андрей вспомнил теперь об этом случае и беспомощно улыбнулся.

Между тем близилось к утру, будто кто пересыпал ночь, как песок, из одной посудины в другую – и в последней все прибавлялось.

Шашель точил бревно… Тикали в углу старые ходики… Квакали, не умолкая, на гребле лягушки…

Навалясь грудью на подоконник, Андрей молчал.

Он будто вслушивался в самого себя: по-прежнему боялся ложиться в свою постель.

…В эту ночь Андрей снова летал над темной землей. Он будто разделился надвое – один парил в воздухе, а второй лежал скорчившись и удивлялся: как это человек держится вверху на одних руках?

Даже во сне у Андрея не отрастали крылья.

Утром пришел доктор.

Пришел Колосовский – главный врач участковой больницы.

«Это мать сама его позвала», – ужаснулся Андрей.

Вначале было слышно, как топал Колосовский в передней: Андреева мать что-то говорила ему. Голос ее был приглушенный и немного льстивый.

Андрею давно не лежалось в постели, и он решил вставать, но приход Колосовского задержал его, – раз появился доктор, то нужно лежать хотя бы для того, чтобы делать вид, что ты и в самом деле едва прожил эту ночь, – недаром же мать беспокоилась: ведь пока старая добралась до поселка!..

В избе пахло горелым: топилась печь и где-то на загнетке исходила горячим паром картошка.

Наконец Колосовский переступил порог. Был он широкоплечий и рослый. Но ему было уже далеко за пятьдесят, и потому он выглядел постаревшим: заметно ссутулился. Эту перемену Андрей заметил сразу. И еще Андрей не мог не отметить – брови Колосовского, когда-то густые и черные, теперь стали почти белые, как кустики переспелой пшеницы. Казалось, что человек моргал не столько ресницами, сколько этими пшеничными кустиками.

Мать тихо вошла вслед за Колосовским и стала у окна, спрятав под фартуком свои потрескавшиеся, пропахшие землей и дымом руки. Лицо у нее было почему-то растерянное, и всем видом своим – угнетенным и настороженным – она будто подчеркивала, что доктор в доме не напрасно.

Колосовский, однако, не торопился, как обычно делают врачи, подсесть к больному. Он и здесь, в этой комнате, начал расхаживать из одного угла в другой. От его тяжелой походки заскрипели половицы.

– А я, Алексей Иванович, уже сам собирался к вам. – Андрей сказал это таким тоном, будто хотел загладить перед Колосовским какую-то вину.

– Уже сколько раз мог прийти и не пришел, – Колосовский засмеялся. – Видимо, ты, парень, и в самом деле заболел – недаром же тебя потянуло в поселок. – Глаза его вдруг загорелись хитрецой. – Так, говоришь, приехал к нам лечиться? Из города? Подальше от профессоров, от клиники? Но ведь часто и так бывает – человек здоровый, а вдруг вобьет себе в голову что-то и тогда ходит, пугает других.

Колосовский покопался зачем-то в своем потертом докторском саквояжике, который он бросил на лавку, потом пододвинул ногой табурет ближе к кровати, сел.

Ну, – мягко сказал он, поставив на голую грудь Андрея холодноватый стетоскоп.

Андрей выпрямился. И вдруг почувствовал, как тяжело ему стало дышать. Что-то сжало грудную клетку. Снова, как и вчера, когда он проснулся среди ночи, в голову полезли разные мысли, и все его существо уже одолевало то неприятное и даже жуткое чувство, которое появилось с самого начала болезни. Он лежал, замирая от волнения, холодного страха, и настороженно ожидал.

Наконец Колосовский выжал из себя первое слово:

– Так… – И убрал стетоскоп.

Но, сказав это одно короткое слово, он замолчал, будто задумавшись над тем, что и как ему говорить дальше, чтоб не ошибиться. И Андрею, который все еще не мог совладать с собой, показалось, что Колосовский не решается сказать в глаза правду.

– Легкие твои здоровые, – помолчав немного, начал Колосовский, – Но мускулатура такая вялая. Посмотри, – Он взял кисть правой руки Андрея, – Ты, брат, давно уже не брался ни за топор, ни за лопату. Может, даже молотка не видел лет пять. Относительно же сердца… Сердце твое также могло быть более веселым. Увеличено оно, кажется. Но это ничего. Пройдет. – Колосовский улыбнулся, – Значит, пройдет.

Перед тем как уйти, Колосовский, будто между прочим, предложил Андрею:

– А может, пойдешь со мной в Затишье? – И, не ожидая ответа, объяснил: – Там мальчик Палаги Максимовой ногу проткнул гвоздем. Вчера. Так и сегодня перевязать нужно. А нас теперь в больнице мало. Кое-кто отдыхает. Лето. Я думаю, что ты не откажешься. Тебе это полезно. Согласен? Тогда завтракай, а я пока загляну в школу – дельце меленькое есть.

– Иванович, так, может, и вы вместе с Андреем покушаете? – спохватилась мать.

Но Колосовский сдержанно отказался:

– Что ты, Аксюта! Побойся бога, я уже! Лежать некогда, так и ем рано.

Он захлопнул свой саквояжик и вышел, брякнув щеколдой.

Спустя какое-то время и Андрей вышел на улицу.

За огородами детский голос пел свадебную песню. Кто-то не знал слов и потому бесконечно повторял одно и то же:

Мамочка моя, я уже не твоя…

Над землей мелко лучилось солнце. Лес, который подступал слева к самым Борам, казалось, блестел; и этот его блеск был почему-то не натуральный, не лесной, – там, между сосен и елок, росли осины, и, видимо, это они, мокрые от росы, серебрились на солнце. Лес молчал. Зато над посиневшим от цвета картофельным полем, высоко-высоко, даже выше солнца, будоражил утро жаворонок. Солнце, такое большое, бесконечно и ровно лило на землю чистый свет, будто пробуя затопить ее им; жаворонок, маленький серый комочек, который где-то потерялся в этом океане света, посылал на землю свою дрожащую, но прекрасную песню. И было что-то общее и у этой одинокой песни жаворонка, и в океане солнечного света. Чем-то одним – лучистым и звонким – наполняли они сельскую улицу.

У Андрея снова, как и ночью, когда он раскрыл окно в палисадник, закружилась голова. Однако чувство теперь было иное – вдруг будто рукой куда-то отвело от него возникшую тревожную болезненность.

Былые страхи, которые ночью заставляли его холодеть, теперь казались не стоящими внимания.

Андрей подошел к школе и сел на скамейку, чтоб подождать, пока выйдет Колосовский. Он откинулся назад, на выгнутую спинку зеленой скамейки, и начал глубоко дышать, будто хотел втянуть в себя все, что могли принять душа и тело.

«Я мог бы сейчас проглотить все, чтоб только утолить свою жажду», – подумал Андрей.

По тропинке, ведущей мимо школы к озеру, шли косцы. Их вел за собой Кузьма Костоваров, бородатый человек, который уже за свою жизнь прошел по лугам такой прокос, которого хватило б, пожалуй, до самой Москвы.

Косцы несли на плечах косы.

На косах было солнце…

Косцы несли на луг это солнце…

И Андрею вдруг захотелось самому побежать за косцами.

«Нужно спросить у матери, есть ли у нее коса, – подумал он. – Нужно спросить сегодня, чтоб еще успеть к вечеру и наладить».

Высокий и сутулый, Колосовский легко шагал по дороге. Андрей едва поспевал за ним.

Когда за поворотом вынырнули первые затишанские дворы, Колосовский свернул на тропинку и задами привел Андрея к низкому перелазу. Палагина изба стояла немного на отшибе, среди кустистых верб. На огородике, который начинался сразу за клетью, копалась сама Палата: подоткнув подол полинявшего платья, женщина окапывала мотыгой картошку. Она не заметила мужчин, пока они не оказались на узкой, закиданной лебедой и сурепкой меже. Увидев, распрямилась. Но не опустила подол, стояла так, ожидая, пока подойдут ближе, с оголенными немного выше колен ногами.

– А я уже думала, вы сегодня не придете, – пропела она грудным голосом, обращаясь к Колосовскому, и вдруг заспешила к дому. – У меня там сейчас такое, что и вообразить тяжело, – заговорила она. – Это ж как наскочил мой на гвоздь, так я не хожу на колхозную работу, села, будто на гнездо. И куда мальца с покалеченной ногой поденешь? Один в хате. Как перевязали вчера ногу, так и лежит, бедняга, на кровати. Благо, что скучать не дают. Со всей деревни детей поприводили. Полная хата. Матерям ведь некогда сидеть, в поле работа ждет. Как раз цветет все. Нужно полоть. Сейчас увидите, что в этой хате делается, Настоящий детский сад.

Палата поставила к стенке мотыгу и, отворив воротца, пропустила мужчин в свой двор.

Андрей еще не забыл, как после войны Палага пела на все Боры:

Через поле яровое,
Через райпотребсоюз,
Через Гитлера слепого
Вековухой остаюсь…

– Уеду отсюда, – говорила она девушкам, когда те собирались вечером под чьи-нибудь окна, чтоб как-то скоротать время до полуночи, – Поеду, и все. Чего больше ждать? Не сидеть же всю жизнь в девках. Замуж нужно выходить. А здесь за кого выйдешь? За этих сопляков? – Это она имела в виду таких подростков, как Андрей. – Нет, за этих сопляков нам не выйти. Для них свои невесты подрастают. А наши женихи – там! – Она махала рукой в какую-нибудь сторону, и при этом нужно было понимать, что их женихи остались где только могли – одни на Зееловских хребтах, другие на Венгерской равнине, а третьи… Третьи хотя и вернулись с войны, но в Боры не приехали…

Но Палага только переехала из Боров в Затишье. Там пустовала Лукашова хата – война разбросала его семью по свету, и никто потом не вернулся под соломенную крышу, – так Палага и перебралась со своими детьми в Затишье. Она родила двоих еще в Борах, а третьего, как раз того, что теперь лежал искалеченный, – уже здесь, в Затишье, и никто не знал, от кого были у нее дети. Зато все знали мать этих детей…

В хате и в самом деле было много детей. Дети, видимо, хорошо знали Колосовского, потому что одна девочка вдруг захныкала и, уцепившись за руку Палаги, начала тянуть через порог:

– Теть, я боюсь. Доктор будет ручку колоть.

Старших детей это рассмешило. Колосовский тем временем уже что-то делал, наклонившись над кроватью, на которой лежал Палагин мальчик. Сама Палага вышла в сени. Дети уставились на Андрея – он был им незнаком – и, подойдя ближе, окружили его со всех сторон.

В хате было много солнца: сразу бросались в глаза голые стены – почерневшие, засиженные мухами, поклеванный пол. И не было в этой хате даже хорошего стола – в углу стояло только что-то похожее на стол: на неотесанные, круглые козлы, видимо, женской рукой были положены колотые доски.

Все в этой хате выглядело так, будто человек, который в нее вселился, еще не успел обжиться.

– Ну вот, теперь твоя нога заживет, – наконец послышался голос Колосовского. – Хочешь, чтоб она быстрее зажила?

– Ыгы, – согласился мальчик, глядя на забинтованную стопу.

Вошла Палата. Она принесла из сеней кувшин с молоком и налила в зеленую кружку. Колосовский, не ожидая приглашения, выпил. Потом налил сам, но больше пить не стал, пододвинул кружку Андрею:

– Пей, Андрей! Молоко холодное. Хорошо… Почему нам с тобой не выпить молока у Палаги, а? Ну, ну, пей!


Было далеко за полдень, когда Андрей вышел на выгон к колхозной конюшне и мимо нее прошел к озеру.

Он шел на пасеку, небольшую вырубку, которая была недалеко от луга. На этой вырубке давно уже не было ульев, но с того самого дня, как ее раскорчевали под пасеку, она так и не зарастала больше.

Утром Андрей еще не знал, пойдет ли он в ближайшее время на пасеку.

Виноват во всем был доктор Колосовский. Тот вдруг, будто между прочим, но с определенной интонацией в голосе сказал:

– А как переполошилась Лариса Аркадьевна, когда пришла к нам твоя мать! Знал бы ты только! Ведь это она и выпроводила меня в такую рань лечить тебя. Что делает твоя болезнь с людьми!..

И вот теперь Андрей спешил на ту самую вырубку, которую они с Ларисой когда-то считали своей. Расставаясь, они никогда не договаривались приходить туда завтра, но одно лето всегда, когда спадал к вечеру зной, Андрей шел за три километра и ждал там, возле реки, пока по обрывистому берегу сбегала к нему Лариса в своем легком платье. Тогда он брал ее за горячую руку и вел через весь луг на опушку леса.

Теперь Андрей, конечно, не надеялся встретить там Ларису. Он даже не был готов к такой встрече, хотя в глубине души и теплилась надежда.

А Лариса пришла.

Она уже стояла на краю пасеки и смотрела ему навстречу. В правой руке у нее была знакомая косынка в горошек.

– Это ты? – сказала она слабым голосом, как только Андрей очутился рядом, и затем, будто испугавшись чего- то, прошептала: – Андрей!..

Андрей смотрел на взволнованную Ларису и думал о том, что никогда не видел женщины красивее. Как завороженный, всматривался он в ее загорелое лицо. В ее бездонных синих глазах уже, видимо, навсегда осела едва заметная, но неизбежная грусть.

Что-то похожее одновременно и на любовь, и на боль неожиданно заполнило сердце Андрея. Он сделал еще один, только один, но последний шаг и, не отвечая на ее слова, обнял ее. Они стояли неподвижно, и каждый раз, когда Андрей прикасался своей щекой к ее щеке, он чувствовал, как вспыхивала она.

– Я дрожу вся, – сказала Лариса. – Пойдем, Андрей… Пойдем туда…– И она указала рукой на высокие ели, подпиравшие на краю пасеки небо.

…Вскоре они, утомленные, лежали на измятой траве.

Лариса прижималась к Андрею и, заглядывая ему в глаза, целовала лицо. Казалось, она не испытывала ни внутренней тревоги, ни раскаяния.

– Видишь, я пришла сама, – говорила Лариса таким тоном, будто Андрей ей не верил и она теперь пыталась убедить его. – Я вчера услыхала, что ты приехал. Но вчера я не пошла, потому что знала, что тебя тоже не будет.


В Боры Андрей возвращался на исходе дня. Он уже подходил к озеру, когда вдруг услышал запах дыма. Сначала Андрей подумал, что поблизости кто-то разложил костер. Однако немного спустя дым начал проникать на дорогу сквозь ельник. Над озером, когда оно наконец показалось между деревьев, его уже собралось много, и он плавал над ним, как густой туман. Где-то начинался пожар.

Стояло знойное лето. И потому не было ничего удивительного в том, что при такой жаре, которая высушила на целый палец землю, мог вспыхнуть хворост или солома.

По узкой просеке, которая вела от озера к сосняку, Андрей выскочил на высокий курган, на котором когда-то гнали из бересты смолу, и остановился, переводя дыхание, чтоб оглядеться. Горело километра за полтора. Огонь уже охватил весь молодой лес. Пламя полыхало высоко вверх, и оттуда доносились крики.

Андрей ринулся вперед, будто его кто подтолкнул, и побежал по просеке навстречу пожару. Дым лез ему в рот, слепил глаза. Молодой осинник, росший на просеке, больно хлестал по лицу.

Андрей еще не пробежал и половины расстояния, как начал задыхаться.

«Остановись… Остановись… Остановись…» – будто предупреждал кто-то. Но мозг Андрея был разгорячен. Ноги совсем не слушались. И весь Андрей был как заведенный. Он уже если б и захотел, так, видимо, не смог бы остановиться. Наконец земля пошатнулась под его ногами, закружилась и затем как-то легко, будто заслонка, перевернулась вверх. Андрей упал, уткнувшись лицом в теплый мох.

Ему казалось, что он все же пошел тогда утром за косцами… Кузьма Костоваров теперь хитро посматривал на него своими черными цыганскими глазами и почему-то гоготал, оскаливая желтые, но здоровые, плотные, как у коня, зубы. Ему вдруг захотелось подурачиться, и он выдумал обряд посвящения в косцы. Кузьма насильно совал в руки Андрею десятиметровое косовище, которым можно было пропороть даже небо, и все не отступал от Андрея:

– Что ты, как тот того, показываешь нам свой паспорт? – Андрей почему-то и в самом деле держал в руке свой паспорт. – Хочешь отделаться паспортом? Нет, как тот того, паспорт твой нам не нужен. Мы не привыкшие к нему. Сами не имеем, так и не гонимся за чужими. У нас на одних коней и коров паспорта заведены. Нет, Андрей, паспорт нам хоть и не показывай. Если хочешь, как тот того, стать в ряд с нами, так доставай из кармана червонец и костыляй в магазин. Как, ребята, хватит нам три поллитровки или нет?

Ребята приседали от смеха и также что-то говорили Андрею наперебой.

Потом сделалось темно и тихо. Куда-то исчезли косцы, и Андрей остался на лугу один. Он постоял, немного удивленный. Но ему стало грустно, и он, взмахнув руками, как крыльями, казалось, полетел, загребая под себя густой воздух, вначале над лугом, потом над лесом и, наконец, увидел с высоты свою деревню.

К ней подходили косцы.

Они несли с луга на косах солнце…

…Это был последний Андреев полет над землей.

 

Вернасць праўдзе. Віртуальный музей народнага пісьменніка Беларусі Івана Чыгрынава
© Установа культуры “Магілёўская абласная бібліятэка імя У.і. Леніна”