ІВАН ЧЫГРЫНАЎ. ВЕРНАСЦЬ ПРАЎДЗЕ

ЧАЙКИ НА ВОЛНАХ

1965, перевод Э. Корпачева

Утомленный купанием, Тихомир стоял на камне у самого моря и глядел, как бежали гряда за грядой вспененные волны, и слушал их ровный шум.

Большого восторга от встречи с морем не было. Ожидаемый этот восторг померк едва ли не в день приезда. В тот день было прохладно, и вода в море, и берег, поросший чахлыми сосенками с оголенными корнями, и небо над темно-синей морской гладью показались такими обычными, что и потом, как ни пытался Тихомир иными глазами взглянуть на море, ему уже не удавалось это. И только волновал шум моря, этот извечный шум моря, и можно было сидеть час и другой, и слушать, и не понимать, почему так волнует шум набегающих волн, словно бы ты уже слышал его и тебе хорошо было так же, как сейчас и только не знаешь, где это было и когда…

Та белесая грань, которая отделяла небо и воду, теперь уже исчезла, вода и небо сомкнулись, стали почти одного цвета. Развеялась дымка, и скалистый берег слева, далеко вдававшийся в море, словно приблизился, и даже руины монастыря на скале, на самом мысу, теперь отчетливо были видны.

Молчаливые чайки, большеголовые и с широким размахом крыльев, тяжело кружили над морем, искали рыбу, а Тихомиру все еще не верилось, что и сегодня они не сядут на волны. Не удавалось никак увидеть чаек на волнах! А ради этого, может, и ехал он сюда.

Правда, сначала был тот город. Тот маленький город, самый близкий от Дубровки, родной деревеньки. И туда, в тот маленький город, всегда приезжали дубровские – сначала, до войны, на базар (и тогда отец привозил игрушки и бублики), потом, в голодные послевоенные годы, за хлебом (и тогда мать доставала из клетчатого платка сплюснутую городскую буханку, которой должно было хватить на всю неделю). А Тихомиру все это время, пока рос он, казалось, что там, в городе, люди живут иначе, совсем не так, как деревенские. Город вызывал восхищение и зависть, но потом пришло время, когда он стал ненавидеть город. Особенно после того, как однажды в ночном увидел этот город на рассвете – еще не погасли там огни, а уже занималось утро, и над городом было много света – электрического и небесного; а тем временем деревенька лежала еще в потемках, и почему-то было обидно за нее. И даже после, когда Тихомир уже давно не жил в деревне и повидал немало городов, даже и после тот, первый город, вызывавший в нем то восхищение, то зависть, то ненависть, оставался для него чужим, дразнил воспоминания своей недоступностью. В жизни у него получилось так, что Тихомир еще мальчишкой уехал жить в Сибирь, к дядьке по отцу. И города он так и не увидел. Но и забывать не забывал о нем. И вот нынешним летом решил посмотреть на этот загадочный и самый первый для него город – ведь надо же когда-нибудь увидеть его и успокоиться!

Город еще спал, когда Тихомир сошел с поезда, и он решил посидеть на вокзале. Битый час Тихомир переговаривался с милиционером, который, позевывая, «добивал» свою смену и был рад собеседнику, потом Тихомир подсел к какому-то дядьке и тоже разговорился.

– Вот сына везу, – похвалился дядька и показал на своего хлопца, сидевшего в стороне. – Везу поступать! – Он так и сказал: «везу поступать», и в голосе его слышалась гордость за двоих: за себя и за сына.

– А что – пускай поступит!

– А почему бы и нет? – будто насторожился дядька. – Он у меня все ответит как надо.

Сын сидел и словно бы не слышал, что разговор идет о нем. Чем-то он напоминал традиционного жениха, которого везут показывать невесте.

– Понимаешь, у нас с ним вышли разногласия… – Дядька говорил вполголоса. – Я ему – чтоб шел на лесничего, а он – что физика болей пирспик-тивная… И слово вон какое! Ученый! Ладно, нехай так. Двадцать лет ел батькин хлеб – нехай будет ученый. Но только откуль знать ему, что болей пирспик… пирспиктивно? И тут я говорю ему: дай батьке подумать. А как же? Вот я и еду, чтоб настоять на своем. Будет мой Петька сдавать на лесничего. Только на лесничего!

– Теперь вся молодежь на физику молится, – возразил Тихомир.

– Ну, нехай поищут дурней в другом дворе, а у нас дурней нема. Сначала там разные атомы-шматомы, чих-чмых, а потом всю жизнь на аптеку работай, да еще хорошо, если… А то просто так – за ноги и на могилки… Не, я своему сам розуму дам. Куда скажу, туда и подавать будет.

Тихомир промолчал.

– А чем плохо лесничему? – опять начал дядька, – Только лесничему теперь и жить. Сам себе начальник. Живет как пан какой: и мед свой, и сад, и сало свое. Хозяин! И лес тот немеренный…

Наверное, не впервые говорил он эти слова, и не только Тихомиру, потому что молчаливый его сын уже начал морщиться и вздыхать с таким видом, точно сказать хотел: ну, опять про это – слушать тоска…

– Знаешь, – сказал сын через некоторое время, – уже совсем видно. Я пройдусь.

– Уже и день? – притворно удивился отец. – А ты обожди, сейчас буфет откроют, попьем горячего чаю. Еще успеем до поезда. – Он поискал ногою чемодан под деревянным диваном, будто убедиться хотел, что чемодан на месте, и спросил у Тихомира: – А буфет, я думаю, сейчас откроют?

Тихомир глянул на часы: шестой уже час, а в зале еще сумрачно.

– Через час, не раньше, – сказал Тихомир тоном тертого пассажира, вечного скитальца.

В зале вокзала дремали люди на казенных диванах, в основном деревенские, судя по одежде, – женщины в плюшевых куртках, небритые мужчины. Тихомир вздумал поискать среди них знакомых, прошелся меж диванов, но нет никого из дубровских, да и как узнать земляка, если прошло немало лет.

Прохладно было в зале, и Тихомир вышел на перрон. Там уже старушка, устроившись на каменных ступенях, продавала летние груши, рядом с нею стоял милиционер, грелся на раннем солнце, сдвинув фуражку на затылок и подставив небу землистое с ночи лицо.

Тихомир купил несколько груш, хотел угостить милиционера, но тот отказался.

– Не положено, на посту я.

– А кто увидит? «Начальство далеко», – сказал Тихомир.

– Ну и что?

Милиционер покачал головой и даже рассердился, отчего порозовело его лицо.

Тихомир направился к колонке, вымыл груши, а потом и сам решил умыться. Не спеша развесил на железной ограде свою одежду – и пиджак, измятый в вагоне, и рубаху, и новенькую майку. Вода в колонке отпугивала своей студеностью, но Тихомир смело склонился под сильную струю.

Когда он вернулся в зал, там уже открылся буфет и знакомый дядька сидел за столиком напротив тихого своего сына.

– Чан еще не закипел, – сказал он Тихомиру, – Садитесь с нами, – вдруг перешел он на «вы».

– Обязательно, чтоб чан закипел? – громко спросил Тихомир, не обращаясь ни к кому, – Для начала чай может закипеть в чайнике. Есть у вас чайник? – посмотрел он на буфетчицу, молодую, но уже располневшую женщину.

– А почему бы и нет? – неприветливо ответила та. – У нас все есть. Только зачем чайник? На такую прорву людей чайник!

– Пускай лучше пьют водку, – невинно сказал Тихомир.

– А мне что? Пускай пьют.

– Тогда сто граммов. – И Тихомир показал на пальцах, сколько примерно ему налить.

– Хоть и стакан, – повеселела буфетчица и сама направилась к столику, неся в руках и бутылку и стакан.

– Только мне, ей-богу, не больше ста граммов, – смутился Тихомир.

– Всего?

– Не ради пьянства. После бессонной ночи. Всю ночь пришлось тут сидеть.

– Что же так? И не нашел никого?

Женщина налила и не уходила, стояла у него за спиной.

– А то постучал бы в окно, – она сделала масленые глаза.

– Не знал, в какое.

– В другой раз будешь знать, – как бы упрекнула она и провела горячей рукой по спине Тихомира.

– Веселая молодица! – покрутил головою дядька, едва буфетчица отошла на свое место. – А если и нам пропустить по чарке? Когда тот чай согреется!

Буфетчица и ему охотно налила на глаз.

Дядька повертел в руке затуманенный стакан и, широко раскрыв глаза, стал пить маленькими глоточками и со страхом, как пьют горькое лекарство.

– Ух-х, крепкая, холера! Как самогон! – отдышавшись, восхитился дядька.

Закипел уже чай, и люди за столиками оживились, подходить стали к буфету и брать талончики.

– Давай, сын, принеси чаю, – попросил дядька. – И вам тоже? – повернулся к Тихомиру.

– И мне.

– Я все гляжу на тебя, – вновь переходя на «ты», начал дядька, – ты из нашего района или так откуда?

– Земляк я ваш.

– Ну?

– Теперь живу далеко отсюда. В Прокопьевске. А родился в Дубровке.

– Знаю. Это от нас недалеко. А чей будешь?

Тихомир назвался.

– Это какого Филимонова? Того, что на мельнице механиком? – Дядька с интересом стал вглядываться в его лицо.

– Нет, не того.

– Тогда это твой батька перед войною был председателем в Дубровке?

– Мой был кузнецом. И на войне погиб.

– В Дубровке и теперь много Филимоновых, – в задумчивой отчужденности сказал дядька.

Стали пить чай. Потом сидели просто так, сытые, успокоенные, притихшие. И только дядьке вновь не терпелось:

– Так ты теперь в Дубровку?

Тихомир ответил ему, что хотя и много Филимоновых в Дубровке, но свояков у него там не осталось.

– Значит, автобуса ждешь? Скоро будет, – успокоил дядька. – С транспортом у нас теперь хорошо. Автобусов хватает. Когда списывают где-нибудь в большом городе, присылают сюда. Говорят, вам все равно, какие машины ломать. Дороги у нас… Ну, а как там в вашем, в этом?..

– И у нас автобусов хватает.

– Не, я не про автобусы. Вообще, как у вас?

– Живем, как все.

– Наверное, мяса нет?

– Не слышал про это.

– Холостяк – потому и не слышал. А может, это не про вас говорили, – отвел дядька глаза в сторону.

Тихомир усмехнулся.

– Ну, конечно, это не про вас говорили,– подтвердил дядька и тоже усмехнулся, будто освободился от чего-то неприятного,– Надо идти на перрон, поезд скоро подойдет.– Он поднялся, посмотрел с высоты невысокого своего роста на Тихомира, сидевшего за столиком, и вдруг спросил, точно хотел еще раз убедиться: – Значит, ты Филимонов? Из Дубровки?

– Филимонов. Из Дубровки.

– Тогда будем знакомы, – и дядька подал ему руку: – Дубенчук. Василь Прохорович. А это мой сын, – Он показал на парня, и тот, смутившись, покраснел.

Тихомир тоже поднялся, пожал Дубенчуку руку и тоже покраснел, будто и не просидели полночи рядом, а лишь теперь встретились и закрепили знакомство рукопожатием.

Вскоре дядька с сыном ушли, каждый с чемоданом в руках, а Тихомир, облокотившись, еще некоторое время сидел на месте, и ему приятны были эти мгновения: он один, но через день он тоже поедет, и опять будет какая-нибудь встреча…

В буфет привезли пиво в бутылках, грузчики стали носить ящики, перебрасываясь словами на ходу с буфетчицей, которая опять повеселела, бегала от столика к столику, собирая посуду. А еще через окно Тихомир видел, как заполнялся людьми привокзальный скверик. Все спешили, у всех были заботы, а Тихомир сидел и смотрел на все со спокойствием человека, которому ничего не надо. Прежние заботы, которыми он еще жил в дороге, и эта затея с путешествием в первый свой город – все показалось ненужным, напрасным.

И уже не хотелось в город, не знал он, что ему там делать. Тихомир задумчиво провел по щеке, потер бороду и решил пойти побриться, что ли.

В парикмахерской тосковали два мастера – молодая заспанная женщина и небритый пожилой мужчина; оба посмотрели внимательно на первого клиента. Женщина даже оглядела с ног до головы, затем отвернулась к туалетному столику, взяла кривые ножнички и стала чистить свои ногти с остатками яркого лака. Мужчина же вскочил навстречу и прошепелявил:

– Прошу, вот сюда. Прошу.

Тихомир уселся в кресло.

– Что будем делать? Стричь, брить? – спросил парикмахер, и Тихомир увидел в зеркале перед собою морщинистое лицо, длинный нос, печальные глаза.

– Сначала бриться, а потом… может, и подстричься.

Руки у парикмахера дрожали, он больно водил бритвой по лицу, но Тихомир терпел, даже сказал мастеру какой-то комплимент, а женщине пообещал зайти в другой раз.

Из парикмахерской он вышел с облегчением и пошел в город.

Места в гостинице не оказалось.

– Командированных много, а помещение маленькое, – оправдывалась администратор. – Ресторан построили? Построили. Спиртзавод? Тоже. Построят когда-нибудь и гостиницу.

– А мне сегодня нужно, а не когда-нибудь, – рассердился Тихомир.

– Переночуйте у знакомых.

– Ну и веселая жизнь!

– А что нам? Мы не столица. Живем, как умеем.

– Ну, а все-таки, как бы устроиться на ночь? – стал искать подхода Тихомир.

– Один собирается ехать ночным поездом, – мягче отвечала женщина, – тогда и освободится место. – И пошутила: – А часов до двенадцати можете гулять.

Но ни в двенадцать, ни в час ночи место не освободилось: кто-то раздумал ехать ночным поездом, и Тихомир почти до самого утра бродил по городу. Зато йотом он свалился наконец на кровать в этой гостинице и проспал очень долго. Пообедал в новом ресторане, и жизнь опять показалась ему не столь мрачной, и он тихо брел из ресторана по городу – сначала через небольшой, но тенистый сквер, посреди которого над братской партизанской могилой возвышался обелиск, потом свернул на базар, где уже было безлюдно, и только минут через двадцать вышел на главную улицу. Улица эта, застроенная новыми домами, даже семиэтажными, тоже разочаровала Тихомира. А ведь был здесь когда-то областной центр, был здесь и свой цирк… Правда, сто раз права администратор гостиницы: «Мы не столица». Нет, не столица.

Но все-таки Тихомир успокоился, ведь ехал он, чтобы увидеть этот город, пускай и однообразный, скучный, и ему почему-то казалось, что он уже когда-то видел эти улицы, на которых меняли асфальт, эти здания, среди которых стояли и древние, пережившие не одно поколение людей, и эти огороды чуть ли не в самом центре, в деревянной его части. Город напоминал ему другие незначительные города. Тихомир готов был высмеять свою затею с поездкой сюда, где хотелось ему как бы свести счеты с городом. Что ему в этом городе?

У закрытого газетного киоска Тихомир долго стоял, перечитывая вывешенную наклейку: «Продаются артисты и космонавты». За пыльным стеклом как раз и стояли открытки с киноактерами и космонавтами. А по газетам ползали пестренькие божьи коровки.

Вдруг где-то сбоку послышался бой барабана, и на перекресток выплыло в голове колонны пионерское знамя. И словно не было полуденной душной тишины, не было сонливости – четко бил барабан, и знамя реяло на ветерке, неожиданно поднявшемся, точно родившемся от движения детской колонны. Вот колонна свернула к центру, стала подниматься вверх, вытягиваясь в одну нить, и люди, которые спешили по своим делам, останавливались и подходили на край тротуара. А пионеры помахивали загорелыми руками, лица у детей были вдохновенны, и все бил, бил барабан, и покачивалось знамя. И люди смотрели на детей радостно и удивленно.

Тихомир тоже не удержался и пошел вслед за колонной. Разбудив центральную улицу, колонна перешла по мосту за площадью и свернула в боковую улочку. Гром барабана стал приглушенней, и люди, постояв еще немного, погасили улыбки на лицах и разошлись. Тихомир отстал от колонны. Сначала он замедлил шаг, потом и вовсе остановился. Остановился и уже не мог отделаться от воспоминаний. Помнится, сразу после войны заведующий их школой, человек тихий от контузии, повел дубровских ребят в пионерский лагерь. В то время откуда-то в район привезли фасоль, и детей, которые уже два месяца ничего, кроме щавеля, не видели, решили подкормить. Ради того и организовали в районе большой лагерь. Алексей Павлович, заведующий школой, тоже решил подкормить своих, тем более что лагерь был в каких-нибудь двадцати километрах. Но начальник лагеря никого из дубровских не принял, сказал Алексею Павловичу, что, мол, ваши неорганизованные, нет у вас даже пионервожатого, а в отношении таких он, начальник лагеря, не получал инструкции, да и «разнарядки» на дубровскую школу не имелось, так что ждите следующего лета. Тихомир и теперь помнит, как по дороге в Дубровку успокаивали они Алексея Павловича, а тот помалкивал да вздыхал. Они любили своего заведующего и, хотя доводили его порою до бешенства, все-таки не могли позволить, чтобы его обидел кто-то чужой.

Мысли о детстве уже не уходили, и сначала вспоминалось лишь то, что лежало на поверхности памяти, а потом все новое и новое, и так подробно, что забытая Дубровка, голодные годы жизни там, о которых думалось порою со страхом,– все это вдруг приблизилось и обожгло сердце, и он уже с волнением думал о том часе, когда увидит знакомые хаты под вербами, хотя пока и не было твердого решения заехать туда. Решение это пришло позже, едва он понял, что нельзя не заглянуть в Дубровку, если заглянул в этот город…

В Дубровку он приехал в полдень на колхозной машине, на которую посадил его постовой милиционер, когда он спросил у милиционера дорогу. Незнакомый шофер довез Тихомира до самой кузницы. Он и не узнал сначала Дубровку: как будто меньше стало хат, на месте былых подворий росли чертополох, полынь и крапива. Хаты стояли далеко одна от другой, меж огородами виднелись выгоны, и на выгонах похаживали снежные гуси. Деревня чем-то напоминала выщербленный гребень. Напротив кузницы, где улицы расходились под гору и к озеру, по-прежнему, как и в те времена, когда жил здесь Тихомир, стояли старые березы, и наверху одной из них Тихомир увидел знакомый венок – гнездо аистов. Через некоторое время он стал узнавать и хаты, эти серые хаты: Лексейкину – рядом с кладбищем, Авгиньину – над овражком, и Шкварову… Но были и незнакомые хаты, поставленные здесь после его отъезда в Сибирь. Наверное, новых хат в Дубровке было больше, чем старых, и это бросилось в глаза сразу же, как только он пошел по улице, потом к тому повороту, где прежде был их двор. Тихомира никто не узнавал, никто и не приглядывался к нему, чтобы узнать, а вот он сразу же разглядел и старую Миколиху, в чей сад он, помнится, лазил, и Наума Божка, который был в колхозе вечно при конях, и болезненного Тихона Мелешко, собиравшегося каждую осень умереть и вот дожившего до сих пор. Наконец, увидел Тихомир и знакомые вербы, росшие под окном их хаты, и родную хату – все было прежнее, прежнее! Да, была прежнею хата, стояла на том же месте, хотя и чужая теперь эта хата, которую мать продала, тоже собравшись года через два после войны ехать в Сибирь, и люди, жившие в хате теперь, не знали, конечно, его, они ведь даже и не из Дубровки, а приезжие, и хату они покупали из других рук…

Первою признала Тихомира бабка Параска, которая всегда баловала его и к которой он бегал каждый праздник за гостинцем.

– А вот постой, – сказала она, щуря блеклые свои глаза, – а вот узнаю я тебя! Такой был и твой батька. Ходоскин ты сын!

– Угадали, баба Параска, – обрадовался Тихомир.

– А я тебя не только в Дубровке узнала бы! Где хочешь узнала бы!

– Спасибо, баба Параска!

– Нема за что. Еще ничего не поел, не выпил. Вот идем в хату, посидим, поговорим.

В хате Параски, куда пришли они огородами, стоял приятный холодок и было сумрачно, потому что свет с улицы проникал только через два низеньких оконца.

Бабка спросила сразу же:

– Есть будешь?

– Не хочется.

– Ну, жди. Захочешь – поешь в охоту.

Она села на табурет, Тихомир тоже нашел место.

– Ну, говори, хлопец, как там твоя матка, Ходоска? Живая, здоровая?

– Спасибо – и жива и здорова.

– Тогда слава богу. Нехай бог бережет ее. Как вы там в Сибири живете?

– А хорошо. Мать пенсию получает, а я зарабатываю.

– Одни и живете?

– Одни, баба Параска.

– А почему не женишься? Пора тебе, хлопец.

– Невесты не подыскал, – засмеялся Тихомир.

– Гляди, а то девки не доверяют старым холостякам…

– Полюбят – поверят.

– Ну, гляди! – И баба Параска тоже засмеялась, но получился не смех, а всхлип.

За обедом она опять спросила:

– Так как там Ходоска живет?

– Кажется, неплохо. Не хуже людей.

– А ты, может, в начальниках ходишь?

– На заводе я. Инженером.

– По батьке пошел. Мастеровой. – Старуха помолчала, размышляя о чем-то, затем и высказала мысль свою: – А вот же всюду живут люди. Живут, работают. А тогда, в первые годы после войны, многие поехали отсюда, вот сам поглядел на улице – и тех нема, и тех… Тяжко было жить – люди спасались как умели. И твоя матка тоже. Ну, что она могла одна? И повезла тебя к дядьке. А теперь у нас людей больше стало. Правда, свои так и не возвращаются, прижились на стороне. А чужие едут. У нас теперь совхоз. Вон и в вашей хате зоотехник живет. – Она посмотрела Тихомиру в глаза, спросила, как о чем-то потаенном: – А не забываешь деревню? Не, не забудешь свое гнездо…

Тихомир прожил у бабы Параски три дня. Нашлись в деревне и знакомые, и друзья детства – у каждого была своя семья, свои заботы, но все они оставались такими же искренними, такими же наивными хлопцами. Умер Алексей Павлович. Вместо прежней школы в Дубровке теперь восьмилетка. Много нового в этой старой Дубровке!

Нет, не очень хотелось ему уезжать, да и не кончился отпуск, хотя и досаждать бабе Параске становилось неловко. Он даже боялся, что ему трудно будет прощаться с деревней, с деревенскими. Когда он теперь приедет сюда?

Но как только исчезла деревня из виду, пришло спокойствие, и то волнение последних часов жизни в Дубровке улеглось. Тихомир ехал в кабине самосвала, разговор с шофером шел о житейских мелочах – о рыбе, которая перевелась в реках, о деревьях вдоль дороги и как много желудей на дубах. Казалось, он был спокоен и умиротворен. Но он знал: остановись он в городе – и вечером снова потянет в Дубровку.

Поэтому он в городе задержался лишь затем, чтобы забрать в гостинице паспорт, а остаток дня просидел на станции, в том самом буфете, где пил чай с Дубенчуками.

В буфете же и услышал он про чаек, которые сидят на волнах, а говорили про чаек за столиком, уставленным бутылками, отслужившие матросы. «Чайки на волнах… Чайки на волнах… Странно, как они садятся на волны?» Тихомир отодвинул от себя банку со шпротами, поднялся из- за столика, вышел из буфета и пошел искать расписание поездов.

Он уже знал, что не поедет домой через Москву, а поедет к морю – еще есть время, и он увидит, как чайки садятся на волны.


А молчаливые чайки все летали над морем, и казался загадочным их медлительный полет над волнами. Но почему-то по-прежнему чайки не садились на волны и не собирались, должно быть, садиться.

Шумело море, все шумело. Волны покрывали черные камни, облепленные водорослями, и рьяно налетали на берег.

Над мокрыми пляжами, тянувшимися островами вдоль побережья, слышалась знакомая песня:

Долетайте до самого солнца
И домой возвращайтесь скорей…

Тихомир поднял голову на голос этой песни и подумал, что все-таки ближе всего до дома и что хорошо, если есть у человека дом и если всегда можно вернуться домой.

. . .

А маўклівыя чайкі ўсё луналі над морам, і было ў іхнім замаруджаным палёце, у іх зацятым маўчанні нешта засмучальнае і таямнічае. Але на хвалі чайкі па-ранейшаму не садзіліся і, мусіць, не збіраліся садзіцца.

Мора шумела. За чорнымі каменнямі, аблепленымі зялёнымі водарасцямі, ужо закіпалі хвалі і, абрынуўшыся, кідаліся на бераг.

Над мокрымі пляжамі, што цягнуліся астраўкамі ўскрай мора, разносілася знаёмая песня:

…Долетайте до самого солнца
И домой возвращайтесь скорей…

Голас спевака і клікаў да сонца, і тым жа часам раіў вярнуцца дамоў… Ціхамір падняў галаву. Але да сонца было надта далёка. Яно вісела, пабялелае, над морам і балюча калола вочы.

Бліжэй было дадому. І Ціхаміру раптам радасна зрабілася ад тае думкі, што ў чалавека ёсць дом і што заўсёды можна вярнуцца туды.

 

Вернасць праўдзе. Віртуальный музей народнага пісьменніка Беларусі Івана Чыгрынава
© Установа культуры “Магілёўская абласная бібліятэка імя У.і. Леніна”