1966, перевод М. Горбачева
Адам Руженцов долго рассматривал альбом, который ему дал художник Барановский, листал, вглядывался в лица строителей азотно-тукового завода, но всякий раз, будто невольно, возвращался к одному и тому же портрету. Руженцову почему-то казалось, что человека этого он когда-то видел. Только вот забыл и теперь, как ни напрягал память, не мог припомнить: лицо и в самом деле будто знакомое – то ли человека встречал, то ли, может, даже вместе жили. Тогда Руженцов спросил у Барановского. Тот посмотрел и сказал:
– А-а-а, это бригадир бетонщиков. Я забыл фамилию. Но у Толи Арехвы где-то записано. Мы собираемся этот альбом издать, Анатолий тексты готовит. – Художник подмигнул Руженцову и вдруг засмеялся: – А что, плохо схвачено? Возможно, но его я рисовал не с натуры. Всех бетонщиков – с натуры, а самого бригадира – нет. Не было его тогда на стройке, ездил куда-то в командировку. Пришлось с фотографии брать, с Доски почета. Известный там человек! Вот-вот Героя схватит, может, даже представлен уже. Я точно не знаю, но Анатолий об этом что-то говорил.
Руженцов снова склонился над портретом, всматривался некоторое время – несомненно, знакомый человек! – потом еще раз спросил:
– Так ты не знаешь фамилии?
– Нет, не помню. Да мне и не нужна она. Мне главное, чтоб лицо было. А ты позвони Арехве. У него все записано.
Руженцов позвонил.
– Фамилия? – забеспокоился почему-то на том конце провода Арехва. – Конечно, знаю. Галковского на азотнотуковом все знают. Хочешь подробностей? Пожалуйста! Галковский, Иван Петрович, бригадир бригады бетонщиков… борется за звание бригады коммунистического труда… план… проценты… Ага, ты требуешь биографических сведений? Хорошо, слушай… Родился в тысяча девятьсот тридцать первом году, жил в деревне Затишье…
«Значит, это действительно Янка Галковский», – подумал Руженцов и вдруг почувствовал, что и сам заволновался; спросил, перебивая Арехву:
– Ну, а какой он, Галковский?
– Как какой? – не понял Арехва. – Ты не сомневайся. Поверь мне, старому газетному волку (а самому еще и двадцати пяти нет). Я эту кандидатуру прощупал и снизу и сверху. Герой труда. Начальство довольно почти на девяносто девять процентов, бетонщики – на все сто. Так что поверь мне, старому газетному волку, кандидатура проходная во всех отношениях.
– Ты с ним сам разговаривал?
– Достаточно, что я видел, как он работает. Остальное взял из личного дела. Начальство также в курсе. Так что поверь мне, старому газетному…
– Хорошо, старик, верю, – перебил Руженцов Арехву.
Там, где жил в детстве Адам Руженцов (а это было на юго-востоке), парней называли Иванами, и Янка был один, может, на весь район – это сын ветфельдшера Галковского. Привез его ветфельдшер с западной границы, кажется, из-под самых Сувалок, когда в тридцать девятом Красная Армия была в освободительном походе. Впрочем, сам ветфельдшер был из местных – в Затишье когда-то отец его, Нупрей, служил у пана и вместе с паном переехал в Привисленский край. И вот теперь Нупреев сын вспомнил, что где-то за Кричевом есть отцова земля, – ему казалось, что это очень далеко от войны, бушевавшей в Европе. Взял – приехал. Привез с собой восьмилетнего парнишку и жену, больную ревматизмом. Но Галковский, к счастью, имел хорошую для села профессию – ветеринара, потому быстро обжился на новом месте, стал своим человеком на весь сельсовет. В школу Янка Галковский начал ходить за три километра от поселка, в Зеленый Бор, тогда Адам Руженцов и увидел сына ветеринара: во-первых, на «новеньких» всегда ходили смотреть, а во-вторых, этот Галковский имел еще и необычное для здешнего уха имя. Парень он был, как говорят, свой – ловко бегал босиком по прошлогодним шишкам в школьном сосняке, угождая ровесникам, просил у старшеклассников «сделать затяжку», даже не жалел ради этого лба (плата за одну затяжку была пять щелчков), и знал на память кроме «Отче наш» еще «Здровась, Мария». Говорил он только по-белорусски, умел и по-польски и совсем не знал русского языка. Был рослый и этим выделялся в классе. Просто парень, наверно, рос, глядя на лес. У него была длинная тонкая шея, на которой, казалось, едва держалась лопоухая голова. Первое время его дразнили в школе – а в школе, если помните, всех как-нибудь дразнили! – Кощеем Бессмертным; смеялись: поляки «закормили» Янку… Но сын ветфельдшера прибывал в теле довольно быстро. Лет через шесть он уже ходил в поле с косой и мерился силами с мужчинами.
Ветфельдшер Галковский убегал от войны. Он и сам об этом говорил. Но война настигла. Уже в середине августа сорок первого года немцы пришли и в Затишье. Правда, побыли они в поселке недолго. Постояли несколько дней, потом переехали в Зеленый Бор, в деревню, где было больше кур и яиц, и оттуда исчезли уже чуть ли не на полтора года. В окрестные деревни наведывались они часто. Даже целыми гарнизонами стояли, особенно по ту сторону реки, где не было леса – на многие километры лишь поле да редко где роща. В Затишье немцы нагрянули снова в конце сорок второго года, когда отступало в Мглинские леса Федоровское соединение украинских партизан. Последний бой у них тогда был за Цикунами, что неподалеку от местечка. Там немцы и отстали наконец от арьергарда соединения. Но ненадолго. На третий день уже все заречные деревни были заняты. Партизаны пошли дальше, в глубь леса. Тогда немцы, разъяренные неудачей, начали лютовать вокруг. И чтоб не допустить притока в Федоровское соединение новых мстителей, командование карательной экспедиции отдало приказ уничтожить в деревнях все мужское население, могущее носить оружие.
Сгорело тогда и Затишье. Сгорел в колхозном амбаре и ветфельдшер Галковский. Но сына его пощадила судьба. Янку тоже вели вместе с отцом и другими мужчинами в сарай. И вдруг конвоир, пожилой и сгорбленный, может, от мороза, немец, оттолкнул парнишку перед самыми воротами в сторону – должно быть, пожалел, и тот полетел кубарем в снег, перескочил через сугроб и побежал из поселка по дороге, ведущей в деревню. Вскоре туда пришли и затишенские женщины с детьми – без домашнего скарба, кто в чем успел выскочить.
Деревни горели не в один день. И потому клубы желто-белого дыма, мало когда черневшего, долго висели над заснеженными полями и притаившимися лесами. И все время в воздухе стоял запах горелого человеческого мяса. Каратели, видно, собирались сжечь все деревни по эту сторону реки. Зеленый Бор также был оцеплен, автоматчики на лыжах и в белых маскхалатах шныряли вокруг – в деревню пропускали всех, в том числе и погорельцев, а из деревни не выпускали никого. Тем временем партизаны-федоровцы будто растаяли. Их не могла найти в зимних лесах ни наземная разведка, ни даже воздушная. Тогда и поступила команда сверху – остановить карательную экспедицию. Немцы сняли свои посты со всех дорог и, кажется, на следующий день с утра двинулись к железной дороге грузиться в вагоны, а погорельцы – и из Затишья, и из Ковычеч, и из Мелька, и из Городка – начали расселяться по дворам. Руженцовы приняли к себе Галковских – больную вдову и ее сына. Там они и прожили до осени сорок третьего года, когда пришло освобождение. За этот неполный год и подружились как следует Адам Руженцов и Янка Галковский. Переехали Галковские снова в Затишье в начале октября, после того как сгорел во время боя Зеленый Бор. Теперь им было все равно, где копать землянку, – в Зеленом Бору или в Затишье, – и они подались на свое пепелище.
Сожженные в войну деревни отстраивались медленно и с большими трудностями, несмотря на то, что рядом был лес. К концу войны в Затишье в хатах жили только две семьи – построила себе халупу Гапка Веремеева, у которой был готовый сруб, простоявший неприметно за огородами в ольшанике всю оккупацию, да еще Иван Пастухов, одноногий сапер, который отвоевал свое на Проне, собрал наконец толоку, и ему за одно воскресенье – с утра до вечера – бабы и подростки, такие, как Янка Галковский, поставили на старом пожарище сруб. А чтобы поскорее вывести людей из землянок, государство стало давать ссуды на строительство хат. В районе началась еще одна народнохозяйственная кампания – «выселение погорельцев из землянок», примерно так она называлась в различных протоколах. Область нажимала на район, район в свою очередь на сельсовет, а сельсовет… на вдов. В деревню приезжали даже специальные уполномоченные. Таким уполномоченным по Зеленоборскому сельсовету был голенастый Галуза, председатель районного ДОСАРМа, человек одинаково охочий как до горелки, так и до баб. И вот как-то этот уполнопоченный приходит под мухой к Галковским.
– Ссуду брала? – спрашивает ветеринариху.
– Брала, – отвечает та.
– А почему ж… не построилась до сих пор? – вскипел неожиданно Галуза, выкатывая покрасневшие глаза. – Ты что нам срываешь план? С политикой шутишь? Знаешь, какая у нас теперь задача?
– Где же я успею? – начала оправдываться Галковская. – Вон парень тюкает топором. – Улыбнулась. – Уже на шестой венец вскатили по бревну. К зиме поставим.
Галузу будто за живое задели.
– Нам надо, чтобы ты сейчас поставила! – закричал он. – А может, ссуду прожрала?
– Да нет, лежит она у меня, помощь эта, но если бы еще к помощи да плотников. А то вон он один, недоросток! Будет долго тюкать там…
– Значит, не хочешь выселяться, – бесился Галуза. – Ссуду взяла и отказываешься строиться? План срываешь нам? – Галуза, как укушенный, забегал по землянке, потом выскочил на двор, схватил там железный лом и начал разорять печь.
Галковская заголосила. Янка, сидевший на срубе, как только услышал плач матери, сразу же бросился к землянке. На пороге он очутился с топором в руках и, долго не думая, замахнулся на разъяренного Галузу. Но гот изловчился, ударил по топору ломом, выбил его из Янковых рук и выскочил из землянки.
Через час в Затишье на коне прискакал участковый милиционер. А к вечеру из районной милиции прислали в помощь ему еще двух милиционеров. Искали Янку Галковского. И уже все знали – и в сельсовете, и в районе, – что тот «оказал сопротивление товарищу Галузе, имея намерение убить его», – гак было записано в первом протоколе. Но парня будто след простыл. Ночь он просидел в яме, за двором, где ссыпали на зиму картошку, а утром, когда наконец ушла милиция, вылез из своего убежища и удрал в лес.
Неизвестно, чем бы кончилась вся эта история, но через несколько дней по всей округе прошел слух – появился новый разбойник, хуже самого Пялинки (был такой в войну, дезертир и убийца). А некоторые люди будто этого и ждали. Напьется кто-нибудь, заснет, а его и разденут, тогда человек заявляет милиции, что это Янка затишенский ограбил по дороге, приставив к животу револьвер. Либо проторгуется продавец в деревне – снова пускает слух, что на него напал затишенский Янка.
Адам Руженцов вскоре сам убедился в этом.
Тогда как раз заговорили, что где-то в Ключах, неподалеку от реки, был ограблен жарковский завмаг, везший из сельпо товар. Продавец сам рассказывал, как Янка – вооруженный двумя наганами, заросший щетиной и в блестящих хромовых сапогах – перехватил его, очистил телегу и хорошо еще, что отпустил подобру-поздорову.
Адам в те дни добивался метрик в загсе. А после войны, если помните, были большие очереди за разными справками, и потому Адам выбрался в райцентр на ночь, чтобы занять очередь. На дороге его кто-то окликнул. Адам оглянулся и увидел своего дружка
– Здорово, – сказал Янка, краснея.
– Ну, здорово, – Адам подал руку.
– Ты куда? – спросил Янка.
– Метрики получаю. Надо в школу сдать. В восьмой класс иду, так документы собираю.
Янка поводил большим пальцем правой ноги по песку, спросил:
– Есть хочешь?
– Хочу, – признался Адам.
– Тогда пойдем.
Вскоре они выбрались на тропку, и она привела их к заброшенному партизанскому шалашу, что был на краю болота. Адам огляделся, усмехнулся.
– Тут и скрываешься? А где же твое оружие?
– Зачем оно мне? – удивился Янка.
– Да говорят, что ты вооружен, – сказал Адам.
Янка улыбнулся – казалось, ему льстило то, что сказал Адам про оружие.
– Конечно, можно было бы найти какую-нибудь винтовку, но я волков не боюсь. Да я и не собираюсь долго жить так. Вот посижу еще в этом шалаше, пока тепло, а потом пойду на станцию, сяду в поезд и уеду. – Янка подумал о чем-то и спросил: – А милиция часто в поселке бывает?
– Ага, – кивнул головой Адам.
– Здесь меня никто не найдет, – неуверенно сказал Янка. – Черт этот Галуза. Из-за него все! Знал бы, что так выйдет, то хоть бы уж…
– Ты один тут и живешь? – Адам стоял около шалаша, переступая с ноги на ногу.
– А что, страшно? Нисколечко. Вот сейчас я тебя покормлю. У меня тут всего хватает. – Янка полез в шалаш и вынес оттуда две селедки, целую пачку печенья и немного халвы на промасленном клочке бумаги. – На, ешь, – сказал он, глотая слюну. – Ты на меня не смотри. У меня еще есть… селедка одна, большая, и печенье есть. А халвы я не хочу. Горчит от нее.
Адам сел на траву, разодрал селедку, очистил ее и начал с голодухи уплетать, заедая сухим печеньем.
– Вкусно? – спросил, подождав немного, Янка.
– Ага, – признался Адам. – Это из жарковского магазина?
– Из него, – обрадовался Янка. – Это ж как было! Ты только послушай! Вышел я раз на дорогу, наскучило сидеть тут одному, да и комары не дают. Вижу, едет продавец. Увидел и он меня. Зовет. Я подхожу, а он говорит, что и отца моего еще знал. Ну и надавал мне целую охапку селедок, печенья, халвы килограмм целый. Вот я и кормлюсь.
Адам перестал от удивления есть:
– А дома он распустил слухи, что ты ограбил его на дороге. Забрал все, что было на возу. И в милицию заявил так. Даже сказал, что у тебя с собой было два нагана.
– Ха, наганы! Ему уже наганы снятся. Может, забрал все, что получил в сельпо, себе, а теперь говорит, что это я. – Янка подумал и спросил о другом: – А маму мою видел?
– Видел.
– Что она?
– Плачет.
Янка опустил голову, посидел так, обхватив коленки руками, потом сказал задумчиво:
– А я вот заберу ее ночью и увезу куда-нибудь. И пускай тогда Галуза со своей милицией ловит меня… Вот что, скажи ты матери, чтобы она пришла сюда, а?
– Ладно.
Но Адаму не удалось передать старой Галковской просьбу сына. Пока он возвращался на другой день из райцентра, Янку арестовали. Вели его два милиционера под конвоем и почему-то без штанов – как застали сонного в шалаше, так и повели. А люди смотрели на конвой, качали головами, вздыхали: диву давались.
С тех пор Адам Руженцов и не видел Галковского. Говорили тогда, что Янку вначале держали в тюрьме при районной милиции, так как велось следствие, но все почему-то не сходились в протоколах концы, и его отправили в Могилев.
И вот теперь Руженцов неожиданно увидел в альбоме художника Барановского знакомое лицо. За считанные минуты у него перевернулось все в душе. Верилось – и не верилось. А вдруг это не он?
Конечно, Руженцов должен был немедленно ехать на стройку азотнотукового завода, чтобы отыскать там Галковского и не теряться в догадках. Кроме этого, скорее всего чисто земляческого, чувства были и другие причины. Дело в том, что все это время (минуло все-таки много лет) Руженцов жил с чувством внутренней вины и неисполненного долга. Ему почему-то казалось – и чем дальше, тем больше, – что Галковский, которого арестовала милиция сразу же после того, как они расстались около шалаша, подумал тогда: это Адам донес в районную милицию на него. По крайней мере, так должен был, прикидывал Адам, подумать Галковский, ибо один он знал о том шалаше и одному ему доверился по дружбе Янка. Но Адам никогда не говорил даже самым близким друзьям, что видел в лесу Галковского. Когда Янку вели под конвоем по сельской улице, Адама не было в деревне – еще не вернулся из райцентра. Но если бы он и был, то вряд ли вышел бы навстречу: очевидно, не посмел бы по малодушию глянуть другу в глаза, зная, что тот мог заподозрить его. О большем тогда нечего было думать. Даже не верилось, что Янке чем-то можно помочь, – может, потому, что еще не до конца была нарушена психологическая связь между временем оккупации, когда не очень-то считались ни с самим человеком, ни с заступниками его, и первым послевоенным временем, когда люди не успели еще как следует уяснить, что теперь всё для человека и всё во имя человека. Как ни странно, но многое еще отождествлялось. Вместе с тем был у Адама Гуженцова и долг перед Галковским. Вернее, не перед ним лично, а перед его матерью. Умирая, она слезно просила:
– Ты, Адамушка, прошу богом, не оставь моего Яванку. (Она уже называла сына по-затишенски). Найди его, Адамушка, отыщи. Он же один теперь на всем белом свете…
Но что мог сделать пятнадцатилетний Адам? Тогда вообще никто не понимал как следует, что случилось с сыном Галковской. Не знали также, как ведется и следствие по его делу: в тюрьму к нему ходила одна мать (да и то когда была здорова). И в Затишье, как и в Зеленом Бору, удивлены были, что не было суда. Прошел вдруг слух, что Явку оправдали. Но то были одни догадки…
Поезд в областной город пришел под вечер, и Руженцов, дождавшись на вокзале автобуса, поехал сразу на стройку. Дорогу на азотнотуковый он примерно знал. Его не смущало даже, что рабочий день кончался.
– Бригада Галковского? – Девушка в конторе заводоуправления долго листала какие-то табели, потом, возмущенная, воскликнула: – Так это же бетонщики! Так бы и сказали сразу. – А то – бригада Галковского! Разве у меня тут одна эта бригада? Бетонщики теперь на плывуне. Видите, где аварийное здание?
Руженцов кивнул головой – мол, знаю, хоть и не имел никакого понятия, где это. Но открылась дверь в боковушку, и оттуда вышел высокий мужчина с задумчивым лицом. Это был главный инженер строительства. Он посмотрел на Руженцова, потом перевел взгляд на девушку:
– Товарищ ко мне?
– Нет, Анатолий Степанович, – сказала девушка, – ему нужен Галковский. Это, помните, бригадир бетонщиков?
Главный инженер улыбнулся. Постоял немного посреди комнаты, кивнул головой Руженцову – мол, пойдем – и направился к выходу.
– Понимаете, – вдруг разговорился по дороге главный инженер, – когда закладывали там же, поблизости, здание, знали, что встретим плывун. – Инженер даже не поинтересовался, с кем идет, – Пришлось забивать железобетонные сваи. На девять метров в землю, будто насквозь. Теперь здание стоит, как… И стоять будет! А тут и не подумали про плывун. Геодезисты успокоили. Сказали, что грунт твердый. Сукины дети!
Плывун уже который день угрожал стройке. Один угол здания почти обрушился, под ним не было фундамента, и даже бетон не мог удержать кирпич: все поглощала густая песчаная каша, перемешанная с торфом. Спасательные работы здесь велись и день и ночь. Но одолеть плывун не могли. Сначала пригнали экскаватор. Думали, что тот вычерпает плывун. Но экскаватор пришлось снимать – во-первых, он не помогал, а во-вторых, увидели, что и под ним начинает оседать грунт.
На этом плывуне, спасая здание, попробовала свои силы не одна бригада. Теперь работала бригада Галковского.
Вначале решили загатить плывун: возили камни, обрушивали целые валуны, потом сыпали цемент, наконец взялись за бетон. Но плывун будто насмехался над людьми, всасывал одинаково жадно все, что бросали ему, и по-прежнему угрожал зданию.
Бетонщики ходили злые, обляпанные грязью, раствором. Наконец кому-то пришло в голову – городить, надо городить! И все вдруг с облегчением посмотрели друг на друга: действительно, штукатуры тоже, когда у них не берется раствор за голую стену, делают обрешетку. Значит, и тут надо придумать что-то подобное.
Когда Адам Руженцов и главный инженер подошли к аварийному зданию, там уже все – и инженеры, и бетонщики, и шоферы самосвалов – знали, что наконец-то с плывуном покончат. Бетонщики делали из досок первую клетку, чтобы поставить ее потом на плывун и вычерпывать жижу, заливая отвоеванную площадь бетоном.
Руженцов сразу узнал Галковского. Высокий и широкоплечий, тот стоял над обрывом, где шипел внизу вспученный плывун, и лицо его – скуластое и смуглое – было немного утомленным и хмурым. Янка был очень похож на свой портрет, который видел Руженцов в альбоме художника Барановского, – с той же прядкой волос, спадавшей на лоб.
Однако это уже был, конечно, не тот Янка Галковский, которого когда-то знал Адам Руженцов. Но было в этом Галковском что-то и от затишенского Галковского. Например, Янка по-прежнему, когда задумывался, глубоко закусывал нижнюю губу, нос тогда выпрямлялся, брови взлетали, будто расправлялись крылья. И руки он тоже держал в карманах штанов – засунет кулаки и отведет от себя локти, будто выворачивая их.
Но вот Галковский повернулся, и нахмуренное лицо его дернулось: на глаза попался Адам, и он сразу узнал его, какой-то момент стоял как вкопанный, и нельзя было догадаться, рад встрече или нет. Адам уже собирался сделать шаг навстречу, но тот вдруг словно спохватился и отвернулся. Тем временем Галковского уже кто-то звал: готова была первая клетка, сбитая из досок.
Бригада Галковского оставалась работать и в ночь: плывун не задерживался ни па лопатах, ни на шуфлях, и его доставали из клетки ведрами. Адам Руженцов не отходил до самой полуночи от аварийного здания. Его тоже захватил темп работы. Но к Галковскому не приближался. Старался даже не попадаться бригадиру на глаза – немного смущало, что Янка не захотел подойти при людях, да не хотелось и мешать в такое время.
Зато на другой день, где-то уже во второй половине дня, Галковский сам пришел к Руженцову в номер гостиницы, которая была тут же, почти на стройке. Пришел неожиданно, подал руку и почему-то смутился.
– Я тебя сразу узнал, – сказал он Адаму.
– И я тебя тоже, – дружески улыбнулся Руженцов.
Тогда Галковский сел на стул, вытянув ноги на середину комнаты, и просидел так некоторое время с опущенной головой, будто ему тяжело было говорить.
Руженцов подошел к Галковскому, положил ему па плечи обе руки и сказал:
– Ты не знаешь, как я рад, что мы наконец встретились.
А тот будто ждал одного этого признания – потер от удовольствия руки и зажмурил повлажневшие глаза.
– Ну вот что, – сказал Галковский тоном очень занятого человека, которому нельзя перечить. – Хватит сидеть тут. Идем к нам. Это недалеко. Вот, почти сразу за гостиницей. Уже и супруга моя знает, что ты приехал. Пойдем, а то не успеем – ей во вторую смену сегодня.
Галковские жили в деревне, которая своими крайними дворами подходила к самой стройке, – они снимали там у хозяев комнату, и Адам с Янкой пришли туда еще до ухода жены. Невысокая, как подросток, но на удивление симпатичная и подвижная, жена Янки встретила их на крыльце – стояла перед гостем и чему-то улыбалась, поглядывая на него во все свои серо-зеленые глаза.
– Ну вот, и у Ивана моего земляк нашелся, – чуть не пропела она мягким грудным голосом. – Вы первый к нам заглянули, – добавила она еще, не то жалея, не то радуясь, и, должно быть, догадавшись, что дальше пока что не о чем говорить, заспешила в хату, на кухню.
Мужчины зашли в комнату – четыре шага в один конец, четыре в другой.
– Вот так мы и живем, – будто нарушая какую-то неловкость, начал Галковский, – Не очень важно, но мы привыкли. Все время переезжаем. Сегодня тут, а завтра – там. Как цыгане какие. Зато зовемся строителями, – Сказал и улыбнулся во все лицо, почерневшее от загара, с высоким, почти квадратным лбом. – И дочка у нас есть. В школе уже, тоже во вторую смену.
Жена Галковского, которую звали Натальей, ловко и быстро собрала на стол, сняла клетчатый передник – она была штукатуром на стройке, и у нее начиналась смена.
– Это хорошо, что вы приехали, Адам, – продолжала она, извиняясь за торопливость. – Он часто о вас говорил… – Она замялась, будто хотела еще что-то добавить, но посмотрела на мужа. – Ты только не забудь, Ваня, что за Нюркой идти сегодня твоя очередь.
Руженцов подождал, пока стихли на крыльце Натальины шаги, спросил, будто шутя:
– Тебя уже больше не зовут Никой?
– Нет, – улыбнулся Галковский. – Теперь зовут по паспорту Иваном.
Руженцов кивнул головой:
– Что ж ты не приехал? Даже не написал?
– Вначале было стыдно. Все не мог забыть, как вели по улицам голого… без штанов. Потом узнал, что мать умерла.
После второго стакана, немного захмелев, Руженцов сказал, будто между прочим:
– Получилось тогда, будто я проболтался про твой шалаш…
– Э-э-э, – махнул рукой Галковский, – хорошо они сделали, что забрали меня, а то неизвестно, чем бы все это кончилось. – И усмехнулся без тени на лице, будто речь шла о какой-то давней забаве.
Тогда Руженцов опустил голову – Янково безразличие даже смущало немного: Адам так и не понял, поверил Янка ему или нет, и от этого сделалось даже неловко.
Галковский тряхнул головой, будто отгоняя какое-то наваждение, и начал переводить разговор на другое:
– Расскажи, как там наше Затишье? Как ваши?
И Руженцов стал охотно рассказывать о Янковом поселке, о своей деревне. Янка сидел по другую сторону стола, заставленного разными закусками, внимательно слушал и не перебивал. И только на улице, когда шли в школу встречать маленькую Нюрку, спросил, краснея:
– Ну, а про меня… что там? Наверное, и не помнят?
– Вначале рассказывали целые легенды, а потом перестали, – ответил, как есть, Адам.
Галковский рассмеялся на всю улицу:
– А знаешь, что мне тогда хотели пришить? Почти все дела, которые были заведены в районе. У них такой порядок – раз завели дело, обязательно должны раскрыть его. Но самое удивительное – о том, что я набросился на Галузу, даже не вспоминали. Почему-то решили молчать. Зато чего только не приписывали. Ну и я тоже лопух еще был, все подписывал, со всем соглашался. – Он нагнулся, поднял с дороги камень и откинул его к забору. – Но именно это и спасло меня. В областной прокуратуре вдруг усомнились, что один шестнадцатилетний парень, – это они думали, что мне уже шестнадцать, а мне еще не было, – что один шестнадцатилетний парень, да еще деревенский, мог натворить столько. Прислали в район своего следователя. Чудесного человека. Выслушал он меня, похлопал по плечу и начал ходатайствовать, чтобы меня выпустили. Но милиция заупрямилась. Не хочет давать задний ход, – отвечать же кому-то придется, что напрасно держали человека. Та-а-кое там началось! Даже про меня на несколько дней забыли. И вот снова приходит мой следователь, спрашивает: «Сколько тебе лет?» Ну, я и говорю: «Пятнадцать». Следователь снова спрашивает: «Кто это подтвердить может?» – «Мать, говорю, кто же еще!» Оказывается, когда меня водили, уже из тюрьмы, на медицинскую комиссию в районную больницу, чтобы установить возраст, то там мне дали на глаз шестнадцать, даже немногим больше. И уже метрики выписали. Из несовершеннолетнего сделали меня взрослым. Судить можно уже и дать на полную катушку. Видел вчера плывун наш? Что-то похожее было и тогда. Чуть не с головой сидел в трясине. Кажется, еще б немного и каюк. А тут следователь из области…
– Как его фамилия? – спросил Адам Руженцов, попадая в ногу с Галковским.
– Ты знаешь? Тоже Галуза! Совпадение какое! Интересно, а где же тот Галуза, из-за которого я чуть преступником не стал?
– Кто его знает, может, спился.
– Похоже, страшный человек был. Это же додуматься надо – разорить печь! Ну я, конечно, не сдержался. А тут еще мать плачет. Н-да, Галуза… Видишь, в моей судьбе сыграли роль одновременно два Галузы. Но как они не похожи один на другого были! Так ты послушай, я не договорил. Следователь Галуза на следующий день после нашего разговора поехал в Затишье, поговорил с моей матерью. И та, конечно, подтвердила, что мне еще нет шестнадцати. Сказала даже, что где-то в костеле, где меня крестили, записано у ксендза в книгах. Галуза послал запрос, и через неделю оттуда прислали выписку: действительно, мне еще не было шестнадцати. Это окончательно и убедило районного прокурора, меня выпустили. А ты говоришь – легенда! Там, брат, дурным пахло. Я сегодня, конечно, шучу. Но тогда почему-то не чувствовал, что мне что-то угрожает. Может, потому, что районный следователь все намекал – мол, не бойся, ты не упрямься на суде; а признавайся, так меньше дадут. А о том, что не виноват, совсем, он и не задумывался. Под конец я даже сам начал верить, что я преступник. Да и кормили в тюрьме. Это тоже что-то значило тогда. Дома можно было рубить хату целый день и не поесть, а в тюрьме положено было кормить. Но в Затишье меня Галуза не отпустил. Завел в столовую, покормил, потом спрашивает: «А может, со мной поедешь? В Могилев? Поступишь там в фэзэу. Профессию получишь. Оттуда и матери напишешь?» Подумал я – стыдно было возвращаться в Затишье, – согласился. И действительно, окончил фэзэу, начал работать. Но матери так и не успел написать…
Галковский некоторое время шел молча, потом повернулся к Руженцову и, уже повеселевший, сказал:
– А знаешь, на чем хотели завалить меня? – Странно, но словечки той поры он еще не забыл! – Нашли у меня в шалаше селедку, которую не успел съесть. Помнишь? Печенья уже не было. Кажется, тебе последнее отдал. Ну и пройдоха тот жарковский завмаг был. Сказал, что отцу моему остался должен деньги еще с довоенного времени, так теперь хоть чем-нибудь надо отдать. И надавал мне селедок, печенья, халвы. Интересно, а его потом судили?
– Кажется, нет. Но в магазине работать больше не разрешили. Это я помню.
– Ладно, хватит об этом, – махнул рукой Галковский и взглянул на часы, – Все уже давно пережито и забыто. А вспомнилось – так на то причина есть.
Был вечер. За деревней, на пригорках, синими огнями автогенов светилась стройка. И, может, потому на деревенской улице было темней, несмотря на то, что из окон падал на дорогу свет. В садах и на деревьях вдоль улицы еще по- летнему шелестел листвой осенний ветер.