ІВАН ЧЫГРЫНАЎ. ВЕРНАСЦЬ ПРАЎДЗЕ

ОДНА (УСТИНИЯ)

1965, перевод Б. Мескина

Ночью гудели провода. Они гудели к непогоде – по стене уже слегка шаркало, будто кто-то скреб по бревнам тонкими когтями. Устинья лежала на кровати, под ватным одеялом, и все слушала, слушала. Ей и сегодня не спалось, она все проваливалась в небытие, но внезапно пробуждалась и тогда со страхом ощущала, как снова начинало неровно стучать ее сердце, – от этого старуха вся холодела и думала, что напрасно остается на ночь одна, не берет никого к себе в хату.

Этой осенью просились учителя – молодая пара, однако Устинья отказала, сказав, что не имеет уже сил приглядывать, а там еще, может, приедет и свой кто.

Своих у нее четверо. Было больше, да двое умерли, а самого старшего ранило в войну, и он истек кровью у нее на руках. Теперь Устиньины хлопцы живут в городах. Трое женаты. Холостой один, самый младший – Митька. Старшие, бывает, зовут мать к себе, но она, как съездила к одному, Сергею, разуверилась и теперь почему-то считает, что сыны приглашают ее только из одной деликатности, возможно даже потому, что верят: старая все равно откажется. Не зовет ее лишь младший, который живет один: еще не женился, хотя скоро и исполнится тридцать. К этому она поехала бы, но он, как нарочно, не приглашает – наоборот, говорит, чтобы жила в деревне, берегла «гнездо», и это ее обижает. Она, конечно, никому не признается – нет, ее сыны во! Только согласись, любой заберет! Однако в душе носит затаенную, беззлобную обиду. И вообще, Устинья считает, что если бы у нее был только один сын, то давно бы они жили вместе, и она нянчила б внуков, а сейчас который и приглашает, то несмело, скажет – и испуганно отводит глаза.

Поехала было Устинья тогда к Сергею. Невестка письмо прислала, даже денег на дорогу. «Приезжайте, – просит, – мама, жить будете у нас. Вы нам нужны. У нас с Сергеем сейчас нелады, так что приезжайте, может, при вас он угомонится…» Устинья продала едва ли не за полцены корову, заколотила досками хату – и двери, и окна, – распрощалась насовсем с соседями, поехала. Пожила там, помирила невестку с сыном, а потом невестка и говорит: «Благодарим, мамочка, вот вам на дорогу, съездите еще к Гришке, погостите и у них». Устинья не послушалась, поехала домой. Купила снова корову, стала опять жить одна: пока сыны не зовут к себе, значит, у них там все хорошо.

В последнее время Устинья почему-то больше всего думает о Митьке. Возможно, потому, что он был последний у нее, родила она его, когда была уже в годах, и он долго болел, а потом трудно жилось – детство его пришлось на послевоенную бесхлебицу…

Провода гудели жутко и жалобно, с какой-то обреченной злостью, словно чувствовали, что вот-вот оборвутся. А Устинья лежала под одеялом, вслушивалась в это надоедливое завывание, точно в непонятную музыку, и думала свою думу, думала и часто ловила себя на том, что провода не давали ей додумать нечто до конца, тревожили и не давали. Порой она готова была даже винить себя, что провела электрическое освещение, – что ни говори, а лишний провод, который вот не дает покоя, – обошлась бы и лампой, тем более что свет у них от локомобиля и еще не в каждой хате. Пусть бы лучше провели кому другому, где оно больше надобно, тем же молодым учителям, что просились к ней. Да ведь все этот Балабков! Устинья знала, что электрический свет первой ей провели, так как этого захотел Балабков. Не зря же чужой, незнакомый монтер, который пришел тогда утром, спросил, не родственник ли ей директор совхоза. Впрочем, если б не Балабков, то Устинья многого чего не имела б на своем дворе – ни тех дров, которые не успевала пожечь за целый год, ни того же сена, о котором уже сколько зим не имела хлопот. Вместе с тем Устинье почему-то казалось – и это было самое несуразное,– что директор совхоза так старается для нее не столько потому, что некогда дружил с ее хлопцами и, бывало, не вылезал из хаты, сколько потому, что был отчего-то зол на них и теперь делал все нарочно, чтобы сказать: дескать, гляди, тетка, какой я вырос и какие твои сыны!.. Из-за этой своей несправедливой подозрительности она даже не очень радовалась, когда Балабков, проезжая мимо, заходил к ней.

В хате было тепло и темно, а глаза горели от бессонницы и не хотели слипаться. Наконец Устинья перестала думать о своих сыновьях, о директоре совхоза. Она вспомнила, что и сегодня легла в кровать не так, как надо, – легла головой к печи. Забыла. И это тогда, когда на печи всегда спит кошка, которая зачастую, бывает, бегает к порогу, но, прежде чем соскочить на пол, норовит сперва на кровать; упаси бог, еще угодит на лицо…

«Нет, лучше-таки и вправду пущу кого-нибудь к себе жить», – подумала Устинья. С этой мыслью она неожиданно заснула, а когда проснулась – разбудило ее радио, – наступало уже утро: окна посинели, на дворе посерело. Устинья свесила с кровати босые ноги, некоторое время бездумно смотрела в темную пустоту и только после того, как почувствовала, что снизу тянет сквозь щели в половицах холодом, начала искать ощупью валенки. В рубахе она прошлась, мягко ступая, по хате, повернула на стене выключатель и на мгновение зажмурилась от яркого света. А когда глянула на окна, они опять были темные, словно ночь и не отступала.

Вода в ведрах стояла на лавке возле шестка, и она начала умываться. Руки долго не слушались – не разгибались пальцы. Наконец Устинья ополоснула лицо – холодная вода обожгла морщинистую кожу, веки сразу будто полегчали. Тогда она через голову натянула на себя широкую юбку, надела суконную жакетку и начала ухватами доставать из печи большие чугуны, стоявшие там со вчерашнего дня.

Дрова лежали под шестком, березовые, почти сухие, и старуха не спешила кидать их в печь, растапливать. Сперва пошла кормить корову.

Уже много у кого из труб валил дым. Сегодня он не подымался, как в тихое утро, прямо в небо, а клонился то в одну, то в другую сторону, даже стлался по снегу, что лежал на соломенных крышах: ветер хоть и стал спокойнее, но был порывистый, и трудно было отгадать, откуда он налетал на деревню. Небо было чистое и высокое, только покраснело на востоке. Оно еще покуда и не показывало, что должно замутиться: пройдет час – и за деревней не увидишь ни света, ни следа. Поземка мела понизу, словно что-то дымилось, и все льнуло к сугробам, заборам и стенам.

Корова замычала, почуяв хозяйку, и, когда та вошла в хлев, ткнула заиндевелой мордой в ватник, лизнула руки шершавым языком. Устинья поднялась по лестнице на сеновал, сбросила оттуда корове охапку лугового сена.

– Ешь, – сказала она, – я тебе и запарки дам.

Она долго гладила рукой по холодной шерсти и говорила корове нерастраченные ласковые слова. Потом вернулась в хату, затопила печь и начала управляться – не торопясь, полегоньку: она знала, что успеет за день переделать все. Если бы раньше ей этот теперешний достаток, то и не стоило б столько лет гневить бога – только живи.

Когда Устинья подошла с ведрами к колодцу, там уже стояла Пелагея Родчишина. Молодица спросила:

– Тетка, не поглядели бы вы сегодня моего малого?

– А сама что?

– Безвыходно у меня. Поедем с Миколой в Хотимск. Может, и вам чего привезти оттуда?

– Ничего мне, девка, не надо.

Устинья взяла в обе руки по ведру – на коромысле она уже не носила ведра – и пошла вверх, осторожно ступая в канавки, что повыбивали копытами кони, идучи на водопой, и уже сверху сказала:

– Так ты приводи хлопца своего.

Она несла по тропке тяжелые ведра, а они едва не отрывали ей руки. И она, кажется, завидовала Пелагее, которая была в добротном кожухе. «И мне б такой на мои кости», – думала старая и все не могла понять, почему никогда до этого не возникало у нее желания носить кожух.

Сени были раскрыты настежь, и в хате Устинья застала почтальона. Она удивилась, вдруг почувствовала, как нехорошо захолодело сердце, потому что почтальон ходил к ним из другой деревни – почему-то не нашли среди своих человека для этого. А почтальон тотчас сказал:

– Это я пенсию принес твою. Вчера разносил всем, а тебе не успел отдать. Так вот домой не пошел из-за тебя. Ночевал у людей.

Помолчал немного и снова сказал:

– И письмо тут есть.

Слава богу: письмо – не телеграмма.

«Может, от Митьки!» – с надеждой подумала Устинья: ей почему-то хотелось, чтобы письмо было от младшего сына.

Устинья вдруг заметила, что почтальон еще не протрезвился со вчерашнего – глаза у него были с мутной поволокой и блестели, а под глазами виднелись припухлости. Чтобы не задерживать человека, она достала из-за рамки с фотографиями ручку, завернутую в бумажку, вынула из шкафчика, прикрепленного к стене, стеклянную чернильницу-двухдонку и начала неумело выводить на квитанции свою короткую фамилию. Почтальон стоял, наклонившись, сбоку, едва слышно, боясь выдать себя, но Устинья все равно чувствовала, как от него несло перегаром. Наконец она расписалась, посчитала деньги и сунула хрустящие десятирублевки в карман ватника.

Затем поглядела, хмурясь, на конверт – почерк действительно был Митькин, и это обрадовало ее; почудилось, что сердце даже зашлось, стало приятно, как в предчувствии чего-то хорошего.

«Вот придет Палага и прочитает мне», – решила Устинья и еще раз, словно боялась ошибиться, взглянула на конверт. Почтальон тем временем положил квитанцию в большую брезентовую сумку и нарочито медленно начал застегивать.

– Голова чего-то болит, – сморщил он нос; лицо у него стало точно у страдальца.

Устинья промолчала. Тогда почтальон начал снова, но уже будто обвиняя ее:

– Это же если б выспался по-человечески, а то вечно ходи, покудова не отдашь людям их деньги… Даже домой никогда засветло не поспеешь.

Устинья посочувствовала, вздыхая.

Однако почтальон не собирался выходить из хаты.

– У тебя не найдется выпить? – спросил он минутку спустя и как-то испуганно посмотрел на хозяйку.

– Где уж у меня та водка!.. – махнула рукой Устинья.

– Тогда хоть огуречного рассолу дала б, что ли…

Устинья налила из крынки рассолу, подала корец почтальону. Тот схватил его, поднес ко рту и начал, захлебываясь, пить. Устинья смотрела, как он жадно пил, и даже не возмущалась: действительно, бедняга, забегался по хатам. Наконец почтальон выпил рассол, поставил корец, стукнув дном о стол, и поплелся к лавке, что стояла у стены. Затем молча бросил на пол свою сумку, сел на лавку, прислонившись плечом к подоконнику.

– Мне управляться надо, – с упреком сказала Устинья, но почтальон не услышал ее, потому что заснул, склонив набок голову.

Устинья сперва заварила сечку корове, отнесла в хлев, потом начала толочь картофель. Горячий пар обжигал лицо, занимал дыхание. Старуха часто останавливалась, разгибала задубелую спину, все отдувалась, держа над ушатом согнутые руки, которые почему-то даже и теперь зябли у нее. Ушат было тяжело переносить через высокий порог в сенях, и она поставила его, немного отдохнула: ей с каждым днем становилось все труднее что-либо делать. Она снова вспомнила про сынов и подумала, что как только освежует своего кабана, то первому пошлет посылку Митьке, так как он там один. А кабан у нее большой, сала хватит на всех, и она, как всегда, несколько дней будет носить на почту через всю деревню посылки сыновьям.

Уже бежали по улице в школу дети. И солнце успело выкатиться из-под земли, но не полностью. Теперь оно, красное, утонуло на небосклоне своим нижним краем в сугробах. Казалось, солнце прикипело там к чему-то и его уже ничем не приподнимешь.

Устинья побоялась, что у кабана отнимет кто-нибудь его мешанку, и потому далеко не отходила.

На заборе, шагах в трех, сидели две маленькие птички. Поначалу Устинье показалось, что это воробьи. Однако одна вдруг пискнула и запела:

– Зинь-зинь, зинь-зинь, зинь-зинь…

Тогда Устинья удивилась.

«Значит, весна скоро», – появилась радостная мысль.

Устинья не знала, что это за птицы, но их «зинь-зинь» ей было знакомо: зимой они всегда летают вместе с воробьями, а как только даст почувствовать себя весна, уже где-то в другой половине февраля, начинают менять окраску, отделяются от воробьев и поют.

Птицы сидели близко, и Устинья, приглядевшись, увидела, что и хвосты их длиннее воробьиных. Головки у них уже пожелтели, даже видны бурые пежинки. Шейки, дальше к плечикам, сами плечики и спинки также побурели.

Пел, вероятно, самец – был он чуть побольше.

– Зинь-зинь, зинь-зинь…

Подождет немного и снова начинает.

Самка слушала его, раскрыв, словно от жажды, клювик.

Слушала и Устинья. Она стояла и боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть, улыбалась, не замечая сама того.

Но неожиданно взвизгнул, будто укушенный, кабан. Устинья спохватилась и, когда повернулась, увидела рядом с кабаном возле ушата чью-то собаку. Кабан стоял, ощетинившись, словно хотел напасть на непрошеного гостя, а собака тем временем жадно пожирала вареную картошку. Устинья в одно мгновение схватила суковатое полено, валявшееся в снегу, и, изловчившись, ударила им собаку. Собака вякнула с перепугу, отскочила от ушата, жалобно завопила и как-то боком, наверно, боясь, чтобы еще не попало, побежала за хлев. Устинья погладила рукой меж ушей кабана, наклонила ушат, подложив под него полено, и снова посмотрела на забор. Однако птиц там уже не было. Они, очевидно, испугались и улетели со двора. Через некоторое время из-за хлева, облизываясь, вышла собака, взбежала на сугроб, и тогда Устинья увидела, что это была щенная сука – большой живот свой она едва не волочила по снегу. Старухе вдруг стало нехорошо, что ударила суку.

«Если б знать, что щенная, – пожалела она, – то уж как-нибудь по-другому прогнала б от ушата».

Сука между тем села на сугробе, поглядывая на своих обидчиков. Она, наверно, ждала, пока отойдет Устинья.

Солнце уже выплыло полностью и теперь лежало огромным красным шаром на белом пригорке.

Наконец сука потеряла надежду поживиться еще и побежала, переваливаясь, прочь от деревни, в поле, где ветер переметал шершавый снег. Она бежала все время вверх, прямо на солнце. И Устинье издали казалось, что та вот-вот добежит до него. Но солнце скоро оторвалось от земли, и, когда собака оказалась на пригорке, его было не достать. Да она небось и не собиралась взбираться туда.

Устинья долго смотрела на одинокую черную точку, что двигалась среди снегов, смотрела до тех пор, пока не начали слезиться на сухом ветру глаза.

Тогда она отвернулась, вытирая глаза, и с надеждой взглянула на улицу – не идет ли Пелагея, потому что в ха те все еще лежало на столе непрочитанное письмо сына.

 

Вернасць праўдзе. Віртуальный музей народнага пісьменніка Беларусі Івана Чыгрынава
© Установа культуры “Магілёўская абласная бібліятэка імя У.і. Леніна”