ІВАН ЧЫГРЫНАЎ. ВЕРНАСЦЬ ПРАЎДЗЕ

ОДНА НОЧЬ

1962, перевод В. Щедриной

Возле костра наконец остались одни мужчины – старый Микала и еще двое цыган, бородатых и злых с виду. Табор затихал. Ночь выдалась теплая и душная. Поэтому спать ложились под летним небом – кто на телеге, а кто и просто на сене, засветло принесенном сюда, на сухую гриву, с покосов.

Я тоже взял свой дорожный мешок и лег, положив его под голову.

За день я натер ноги, и теперь подошвы жгло, как огнем.

Где-то поблизости цыганские кони щипали траву.

Возле костра шел бурный разговор. До меня временами долетали возбужденные голоса, и тогда было видно, как там цыгане едва не хватали друг друга за грудки, каждый доказывая что-то свое.

Они спорили.

Мне же не спалось.

После дороги почти всегда так – в костях ломота, в голове – пустота и долго не приходит сон. Я лежал на охапке сена, слушал ночь.

И вдруг кто-то очутился между мной и костром – на меня легла отброшенная мерцающим огнем человечья тень.

Это возвратилась из поселка внучка старого Микалы. Я знал, что ее звали Глафирой и что года два тому назад под Сумами она похоронила мужа, молодого цыгана, умершего внезапно и неизвестно отчего. Мне говорил об этом Микала, когда перед заходом солнца провожал сюда, на гриву, где раскинулся цыганский табор.

– А я женихов искала, – подойдя ко мне, сказала она и вздохнула. – Только напрасно! Тут у самих на всех девок два неказистых молокососа. Как это у вас – «сорок девок – один я, куда девки – туда и я». Кавалеры, говорят, в армии. А мужиков бабы не отпускают, возле своих юбок держат.

Цыганка была расстроена.

– Дай хоть погадаю, – она тронула меня за руку и села рядом. Пальцем правой руки она начала водить по моей, отыскивая там бороздочки жизни и смерти. Наконец заговорила:

– Ты будешь долго жить. Даже когда тебе мало кукушка накукует – не верь…

Я засмеялся и этим неожиданно обидел цыганку.

– У-у, отцов сын… Где только твои святые?

Она вскочила, хотела уйти.

– Постой!

Цыганка села. Но больше не брала моей руки. Сидела нахмуренная. Сердилась.

Я уже когда-то слышал эти слова.

…Тогда цыгане остановились табором под Тарасовой елкой, которая стояла за нашей деревней, на лугу, где росли метлица и конский щавель.

В деревне как раз не было кузнеца – не вернулся с войны. Зато была кузница и нашлась работа: за весну расковались кони и сбились шины на колесах. Цыгане пронюхали об этом и решили заработать.

Табор обосновался под Тарасовой елкой.

Пока ковалось в кузнице железо, цыганки одурачивали деревенских женщин и забирали последние яйца.

Мы, мальчишки, тоже ходили к Тарасовой елке.

Там ко мне и подошла девочка-цыганка. Была она, пожалуй, моложе меня – так лет десяти или даже девяти.

– Дай погадаю, – попросила она несмело и заморгала ресницами, будто собираясь плакать.

– Так ведь у меня нечего тебе дать, – застеснялся я.

А она успокоила:

– Ничего, принесешь потом. – И уставилась в мою ладонь. – Ты будешь долго жить. Даже когда тебе кукушка мало накукует – не верь…

Может, я был первым, кто согласился погадать у нее, и она волновалась, старалась выговориться – на мне маленькая цыганка училась зарабатывать свой цыганский хлеб.

И я принес из дедова сада сладких яблок…

– …Тебя зовут Глафирой? – спросил я.

– Глафирой.

– Так ты не сердись на меня. Это я просто так смеялся. Вспомнил.

Цыганка все еще сидела нахмуренная. При слабом свете костра мне было видно, как шевелила она губами – что-то шептала; с ее красивого, почти детского лица не сходила тень какого-то страдания.

– И почему вы, живя в городах и деревнях, такие злые? – встрепенулась цыганка. – И все!

Она хотела сказать еще что-то, но в этот момент послышался сердитый голос Микалы:

– Глафира, что ты липнешь к человеку? Иди сюда!

Глафира встала и молча, нехотя пошла на дедов голос.

Я вытянулся на своей душистой постели и вскоре уснул.

Снилась пыльная дорога и та толстенная, с могучей кроной липа-гигант, которую совсем недавно, прошлым утром, мне довелось увидеть на окраине одной деревни.

Липа цвела и дышала медом.

Цвела она так обильно, что казалась белой.

На этот липовый цвет летели пчелы.

Меня заинтересовала маленькая птичка с желтой грудкой. Она сидела на коньке крыши бани, которая стояла неподалеку, шагов за двадцать от липы, как раз там, где пчелы выбрали себе дорогу к пасеке. Нахохленная желтогрудка делала то, что, казалось бы, было ей не по желудку, – она схватывала на лету пчел и, не задумываясь, глотала их сразу же, одну за одной.

Потом приснился почему-то Роман Митаминкевич.

Когда Рома появился в нашей деревне, ему было тогда лет около двадцати. Он убежал из табора – молодой, здоровый цыган. Бросил все и убежал.

Месяц или даже больше Рома прожил у Лавринихи – она отвела бесприютного цыгана к себе, так как вековала одна, думала, что он будет у нее за сына. Но молодой цыган немного поработал в колхозе и подался в город. Там он учился в вечерней школе и зарабатывал себе на хлеб, занимая скромную должность контролера при районном Доме культуры. Года три спустя он стал художественным руководителем в этом же Доме культуры. Парень с завидной жадностью втягивался в нашу жизнь. И вскоре он совсем забыл о своем таборе. Думал, что и о нем там не помнят.

Я к тому времени тоже переехал в город – на учебу. Мы с Романом подружились еще в деревне.

И вот однажды он прибежал взволнованный.

– Табор здесь! – И глаза у него испуганные.

– Ну и что? – спрашиваю я.

– А то, что это за мной они. Нашли все же. Теперь будут гоняться, как за тем зайцем, пока…

– Что пока?

– Мало ли что они могут! Ты их не знаешь! – не переставал волноваться парень.

Табор, в котором Рома родился и с которым отмерил немало верст, начиная с колыбели, теперь появился снова в наших местах, чтоб вернуть в свое лоно блудного сына. Я хорошо понимал Рому, хотя и делал вид, что он волнуется напрасно. Я чувствовал, что над ним нависла опасность. Поэтому посоветовался со своими друзьями, и мы, пятеро студентов, пошли в табор с намерением поговорить с цыганами начистоту.

– Романа не троньте, – пригрозили мы там.

А когда оставляли табор, то вслед нам летели камни – бросали дети, чумазые цыганята, которых, верно, научили.

Зато Романа тогда не тронули.

…Проснулся я неожиданно, будто кто толкнул меня. Где-то в чаще леса, который начинался сразу же за гривой, ставшей пристанищем табора, кричала потревоженная птица. Вероятно, это она своим криком и разбудила меня.

Костер едва дымил – горел сырой чурбак, который перед сном положили цыгане, чтоб не пропал огонь, но пламени не было: тлели, краснея в ночи, одни угли.

Возле костра, задумавшись о чем-то одному ему известном, коротал время Микала. Он, видно, еще не ложился спать. Сидел неподвижно, как на молитве.

Духота, одолевавшая с вечера, давно спала, уже занималась утренняя заря, и с луга, от реки из-за ивовых кустов тянуло прохладой.

Цыгане прели под своими полосатыми одеялами, и я позавидовал им: мне тоже не помешало б вот так, не дрожа от холода, доспать эту ночь. А тут даже сена не хватило: вечером поленился нагрести побольше под себя, а сейчас ночь все покрыла росой.

Я пошел к костру.

– Пробрало тебя, – ожил Микала; у него был сиплый голос.

– Немного, – согласился я.

– Да оно, батю, так. Под утро даже летом зубами стучишь от холода. – Он достал из-за спины ольховый недогарок, пошевелил угли. – Огонь погас, а я сижу тут и не вижу.

Белый пепел покружился над костром и опал.

Старик ткнул недогарком в чурбак. Думал, что тот все же загорится. Но напрасно. Чурбак только сипел. По краям его выступила пена.

– Сотлеет, батю, вот так, а хорошего огня не даст. Так же, как и цыганское солнце не даст тепла. Сказано, что в болоте одного черта найдешь, – Он постучал еще недогарком по чурбаку, будто хотел окончательно убедиться, что от него и в самом деле не дождешься огня, потом сказал мне: – Ты, батю, сходил бы поискал хворосту. Глядишь, и костер разведем, погреемся. Где-то здесь вчера лежало сухое дерево, кажется, елка, так ты не поленись, сбегай, а?

Спустя несколько минут я притащил дров, и языки пламени вначале несмело лизнули ночную темноту, потом весело запрыгали над еловыми сучьями, и, наконец, пламя загудело, шугануло целым снопом, выбрасывая в небо искры; подхваченные горячим воздухом, они взлетали высоко над костром, гасли; ночь незаметно отодвинулась дальше, на край гривы, и то подступала к нам, то снова отступала.

Мы с Микалой отодвинулись – стало жарко.

– Ты, батю, не жалеешь, что с нами остался на ночь? – спросил Микала.

– Нет.

– Угу. Оно, батю, и на камне выспишься, если спать захочешь.

Старик сказал это и улыбнулся.

– Вижу, некуда человеку деться. Как тот аист один на лугу между копен или журавль перед покровами. Ну и пожалел, а?

– Да, свет не без добрых людей, – ответил я.

Старик потянулся так, что хрустнули кости.

– Главное, это чтоб среди людей быть. Тогда и без подушки мягко лежать. А цыгане тоже люди.

Когда-то Микала, наверно, был красивый цыган, и по нем в таборе тогда, вероятно, сохла не одна девка. А теперь от той его красоты оставалась одна лишь цыганская горбинка на носу да борода, которая почему-то не меняла своего цвета, была такая же черная и густая, как и в тридцать, сорок и пятьдесят лет; она и на старости красиво оттеняла его морщинистое лицо – увядшее, с бесцветными глазами.

Но старый цыган был еще крепкий. У него пока хватало сил, чтоб не поддаваться старости. Это чувствовалось даже по тому, как он сидел, – ровно, будто и не лежали на его плечах нелегкой ношей семьдесят лет.

Человек всю жизнь провел в дороге, а в дороге нельзя быть слабым.

Потрескивали на огне еловые сучья.

Плясали на гриве пугливые тени.

Мы сидели и разговаривали.

– Я вот и вчера думал, и сегодня думаю – что это тебя толкнуло в такую дорогу? – У цыгана был глубокий, въедливый взгляд, будто он стремился пронзить им меня.

– Что тут думать?

– А как же? Человек идет! Далеко идет…

Микала на мгновение замолчал и, окинув меня недоверчивым взглядом, заговорил вновь:

– Ты все же не утаивай, что тебя потянуло на это бродяжничество. Мне интересно будет послушать. Или сам учишься, или других собираешься учить, а?

– Люди интересные, места красивые. Вот я и убиваю время на ногах – отпуск у меня как раз.

Цыган задумался, будто вспоминая что-то.

– Правильно это ты, батю, – промолвил он. – Мне уже вот семь десятков. Где только не носило меня. Сам знаешь, цыган я и с цыганами живу, цыганское люблю. Почти каждый день на новом месте. И сегодня вот эта грива. Думаешь, не защемит мое сердце, когда завтра буду оставлять ее, а? Защемит, батю. И как еще защемит! Ведь в другой раз сюда уже не наведаешься. У цыгана, как у того волка, много стежек-дорожек. А и жизни той сколько…

Старик лениво отмахнулся от дыма, который потянуло в его сторону. Это откуда-то из-за кустов ивняка налетел легкий ветер: зашелестел верхушками вейника, всколыхнул дым и задохнулся на краю гривы.

– Иной раз я даже думаю, что человек, который провел жизнь на одном месте, не полюбит как следует землю. Потому что земля – это не только те межи, за которыми твоя усадьба. Нет. А я люблю землю. Всю. И, видимо, потому, что родился цыганом. Вот ты, батю, теперь ходишь, глядишь. А ведь до тебя тоже ходили уже. Давно, правда, походили. Я тогда еще маленький был, но помню. Люди правду на дорогах искали. А ты, а? Вам ведь теперь правду вашу еще на школьной парте в рот кладут. Скоро тебе все это надоест. На тебе ведь одна пыль дорожная. А пыль, известно, легко стряхнуть. И не идешь ты, а ковыляешь, тыкаешься в своих очках, как слепой. Совсем не похож ты на поводыря. Тебе, батю, скорее самому нужен поводырь.

Старый цыган был почему-то и добродушен и сердит одновременно.

– Послушай, – взглянул он на меня искоса, – ты, батю, должен знать – вон ведь сколько всего умного на себя нацепил… Как думаешь, пенсию мне эту вашу дадут или нет?

– Наверно…

– То-то, что наверно!.. А зачем она, а? Будто я прошу!

За лесом залаяли собаки. Вначале одна, затем к ней присоединилась еще… лаяли то отрывисто, то протяжно, с тоскливым подвыванием. Или там волк бродил недалеко от деревни, или просто так они переполошились, но лай ночью разнесся далеко, разбудив тишину.

– Перед вечером, батю, приезжал из совхоза директор. Из Печенежи. Здесь рядом. Может, видел – за рекой домики такие белые, кирпичные. Так это оттуда. Вербовал нас к себе. А мне это знакомо давно. Только раньше в табор наезжали подрядчики… Подавай им рабочие руки. Теперь вот директор совхоза приехал. Говорит, хватит вам бродяжничать. Знает, батю, кот, чье сало съел. Свои по городам разбежались, так он на цыган зарится.

Старый цыган вдруг разволновался, у него задрожали руки.

– Эх, батю, – вздохнул Микала. – Жизнь человека не вывернешь, как тот карман. А тем более когда он к тому же и пустой. Да и зачем…

Казалось, его обидам не будет конца-краю…

И когда он наконец умолк, я рассказал ему о Романе Митаминкевиче.

– Может, оно, батю, и правильно тогда поступил твой Роман, – ответил Микала. – Может, и это цыганская правда! Но зачем мне эта правда, если от нее на душе тошно.

Он сходил к телеге, принес оттуда замусоленный черный полушубок и бросил мне.

– Бери, батю, досыпай ночь. Ты ведь в дороге. А я тоже пойду. Наши дальше не поедут – некуда дальше ехать. Как говорят, станция Березай. По вашему закону. Так я один пойду.

Помолчал и напоследок сказал еще:

– Цыган умирает в дороге…

Утром я проснулся вместе с табором.

Солнце уже выглядывало из-за горизонта.

Табор собирался в дорогу. На этот раз она была недалекая – только через луг, за реку, где белели двухэтажные домики совхозного поселка.

Ко мне подошли те два бородатых цыгана, которые вчера спорили с Микалой возле костра, и один из них, помоложе, спросил, будто наступая на глотку:

– Где Микала? Куда он девался?

– Не знаю, – ответил я.

– Кляча блудная, – процедил сквозь желтые, как табачный корень, зубы второй цыган.

А первый, тот, помоложе, гневно добавил:

– Блажить начал…

Я закинул за плечи дорожный мешок и побрел на луг, минуя кусты ивняка. На росе виднелся след Микалы.

За ивняком, всматриваясь в утреннюю дымку, стояла взволнованная Глафира.

– Это дед пошел, – показала она на сбитую ногами человека росу.

У нее были красивые темно-карие глаза, из глубины которых высвечивало что-то янтарное, будто на дне их был мед.

 

Вернасць праўдзе. Віртуальный музей народнага пісьменніка Беларусі Івана Чыгрынава
© Установа культуры “Магілёўская абласная бібліятэка імя У.і. Леніна”