1973, перевод Э. Корпачева
Угольки в горячей золе уже поседели, и Зазыбова Марфа закрыла трубу и постояла немного в хате, опасаясь все же, не запахнет ли чадом. Сегодня она хорошо вытопила печь, потому что ночью Денис не раз просыпался и натягивал рядно на голову, и она еще тогда подумала, что в эти дождливые, как осенью, дни надо не пожалеть дров – и самим будет теплей, и хата не отсыреет. Тем более что Марфа слышала ночью, как глухо, точно жалуясь на что-то, покашливала на своей половине Марыля.
Нет, не пахло чадом, и успокоенная Марфа вышла в сенцы, взяла в темном углу на ощупь плетеную корзину, вытряхнула из нее на пол бурачную ботву, которую забыла дать корове и которая уже привяла. Пока не очень лило с неба, можно было сходить на гряды, и Марфа тут же подалась к тыну, где между хатой и хлевом была калитка.
Марфа прошла через двор, потянула на себя запевшую калитку и остановилась на крохотном лужке, где никогда не пахали и не сеяли. Отсюда, с маленького этого лужка, она глянула на огород, на подсолнухи, склонившие долу свои тяжкие головы, на низкорослые стебли кукурузы с плотными початками, увенчанными черно-рыжими махрами, и на плакавший свинцовыми слезами дождя розово-белый мак. Всюду была вода – и между картофельными рядами, и на меже, и на грядах, и влагою блистали картофельная ботва, кинжальные листья кукурузы, огурцы. Но Марфа не побоялась вымокнуть и, подоткнув подол широкой латаной юбки, побрела в своих резиновых сапогах по скользкой стежке. Вода отовсюду брызгала на нее, попадала и за резиновые голенища, так что за каких-нибудь десять шагов по стежке Марфа ощутила себя выкупанной.
В глухом углу огорода выращивалась рассада, защищенная старым бреднем, и Марфа повернула туда. На соседнем Касперуковом огороде тоже кто-то копался в грядах. Сначала Марфа подумала, что это Касперукова молодица, Варька, но ведь Касперучиха была женщиной маленькой, усохшей, а эта вон какая здоровая, и на ней, такой рослой, капюшоном был накинут большой мешок, закрывавший голову и лицо, да и не разгибалась эта женщина – то лук щипала, то укроп ломала. Но как только женщина подняла голову, Марфа узнала в ней Аксюту Драницу.
У Драницы и огород был не огород: кажется, и земля та же, а вот на грядках ничего не росло, словно там перед этим было конское стойло, и Аксюта обычно ходила по чужим огородам – то сама напрашивалась, то люди звали по доброте своей. Наверное, вот так оказалась она и на Касперуковых грядах. В деревне добродушно поговаривали, что перед тем как свести их, Микиту и Аксюту Драниц, сам черт не одну пару лаптей стоптал: Микита был низкорослый и вертлявый, как будто тем же чертом подшитый, мог быть в бегах весь день, а вот Аксюта, наоборот, отличалась своей крупной фигурой, и на ее заплывшем лице поражали немигающие совиные глаза; брал ее Микита из Гаврилинской Буды, почти от живого еще мужа – не прошло и шести недель после смерти его, а Микита уже посватался, ему тут же ответили согласием, и Аксюта быстро взяла в руки нового мужа и помыкала им.
Теперь Аксюта словно выслеживала с чужого огорода Зазыбову Марфу, а как увидела – заспешила навстречу.
– А где же ты пропала? – заговорила она еще на бегу. – Не видать все эти дни…
Марфа усмехнулась:
– Дожди…
– А Вершкова Кулина говорила, что у вас теперь племянница живет, – не унималась Аксюта.
– Ну, живет.
– Чья же она?
– Наша.
– Не, я не про то. Слушай, чья она – Денисова или твоя? А у Дениса же никого не было в Лотоке – так?
– Моего двоюродного дочка. Идет из Могилева. Училась там. От Белынковичей, знаешь, от станции к нам ближе, чем к Лотоке. Вот и осталась, пока на дорогах неспокойно. Нехай подождет.
– Слушай, а Сахвея Мелешонкова родила!
– Гляди ты, а я и не слышала! Уже и родила?
Марфа поправила бредень, укрывавший рассаду, привязала его крепче к колышкам, а Аксюта черными от земли руками раздвинула жердочки плетня и так смотрела на Марфу, на ее огород.
Постепенно как будто распогодилось – тучки в небе уже были не такие копотные, как прежде, и хотя плыли они совсем невысоко над землей, но невидимое солнце пробивало их, и кругом уже посветлело. Откуда-то прилетела на огород мухоловка-белошейка, села на маковку, а маковка закачалась под нею. Мухоловка распустила пестренькие свои крылья, а хвост, короткий и тоже пестренький, задрала кверху. Птица эта прилетела на огород ловить пчел, которые в погожее время летают над огуречными и тыквенными плетями, но пчел сейчас еще не было видно, они сидели в ульях, и мухоловка раскачивалась и ждала, а потом запела: «Пик-пик, пи-и-ик, пи-и-ик…»
Марфа оставила свою рассаду, слушала птичку, и лицо у нее светлело.
– А как раз на спаса и должна была родить, – говорила меж тем Аксюта, – А только попробуй без Мелешонка вырастить дите. Как растить малых – так мужиков и нету…
– Не завидуй ему, Аксюта.
– Сохрани бог. А только вон Семочкин Роман не сплоховал, дома сидит. А Мелешонок голову положит.
– Это как кому… – сказала Марфа неопределенно, то ли соглашаясь с Аксютой, то ли возражая ей.
Вскоре Марфа наломала бурачной ботвы, сунула в корзину два больших огурца на семена и той же скользкой стежкой пошла ко двору. И пока шла, все думала о том, что надо сходить к Сахвее Мелешонковой, что это такая радость – родился человек, пускай и в такое лихолетье, как сейчас, в войну.
В деревне на родины ходят охотно – бабы пекут оладьи, яичницу, завертывают в полотно или коленкор и несут в ту хату, где радость и младенческий крик.
У Марфы же печь была вытоплена, и ни оладий, ни яичницы она не готовила. Просто достала из погреба в сенцах сырые яйца, поклала в берестяное лукошко – а этого было мало. Тогда она открыла бочонок, заглянула в кого оттуда пахнуло старым салом: на дне бочонка, пласт на пласту, лежали носковые куски рождественского сала Кабана они с Денисом закололи уже большого, и хотя в хате было всего двое едоков, но оставалось от того кабана не так и много – подвешенный на жерди, завернутый в границу окорок и вот эти восковые куски сала. Да и понятное дело: давали в долг и Касперучихе, и Прибытковым, а рассчитывать на отдачу должков пока нечего.
Марфа взяла один кусок, фунта на три, стряхнула с пего соль. Подумала отрезать от него, но и тут же раздумала: отнесу целиком, человек родился! Лукошко сразу же отяжелело, и Марфа накрыла его вышитым рушником.
Вы тут поедите без меня, – сказала она Денису, который лежал на лавке и молчал.
– Ладно, – лениво отозвался тот.
На голоса вышла со своей половины и Марыля.
– Куда вы, Марфа Давыдовна? – спросила она по-городскому.
– К Сахвее, – ответила Марфа ласково, с доброй улыбкой, с какой-то непонятной ей самой гордостью за всех женщин, – Родила Сахвея! Мужика нет, на войне, а она родила. Не знаю кого – хлопчика или девку. Пойду проведаю.
Хата Мелешонковых стояла почти у леса, и называлось это место уже Подлипками. По ту сторону, в Веремейках, селились, кажется, позже всего, когда в деревне стало не хватать ни земли для новых хозяйств, ни места для подворий: мужики, как и деды их, корчевали там делянки, мотыжили и пахали, и немало на это ушло лет, немало было пролито пота, но пуща неохотно отступала перед человеком. Мелешонковы подались в Подлипки после других, потому и хата их концевая, и в Веремейках говорили, что в окна к Мелешонковым в лютые зимы заглядывают даже волки.
Теперь в Подлипках жило несколько семей, и у каждой там был сад – с разросшимися, по-лесному крепкими деревьями, с буйным и винным цветением в мае и гулким стуком яблок о землю в августе.
Мелешонок был в колхозе конюхом и, как жаловалась людям Сахвея, гноил одежду на ночлегах.
В Подлипки можно идти деревенской улицей, но это дальняя дорога, и Марфа поспешила напрямик: за огородами начиналась стежка, и надо лишь удержаться на ногах, когда пойдешь по узенькой гати, которая соединяет две сухие гривы, называвшиеся в Веремейках курганами. Может быть, после затяжного дождя гать и расползлась совсем, поэтому Марфа подобрала на стежке ольховый хлыст и в руках с ним несмело ступила на порыжевшие, давно слежавшиеся в болотной грязи еловые ветки. Но все обошлось. Гать не подвела Марфу, и женщина с берестяным лукошком оказалась вскоре на второй гриве, откуда так хорошо видны и Подлипки, и озеро, и сама деревня. Мельчайшая сеть дождя еще висела над деревней, но на крыше Мелешонковой хаты уж поблескивало на скупом свету дня какое-то стекло. Марфа глянула сверху на деревню и обрадовалась тому, что увидела свои Веремейки: ведь она в последнее время нигде не была, сидела в деревне, досматривала своего Дениса и пыталась приглушить в груди холодный страх, предчувствием которого жили теперь все деревенские, и вот она увидела свою деревню сверху, издали – как будто незнакомое селение увидела! Там, в своей хате, она все время чувствовала гнет неизвестного, того, что предстоит испытать, а здесь, на этой гриве, всего в полукилометре от дома, ничего похожего не переживала: достаточно было увидеть, что все в деревне оставалось нерушимым и что ничего страшного пока не случилось. И вот даже Сахвея Мелешонкова родила.
Марфа посмотрела на свои парусиновые туфли, вымазанные болотной грязью, поставила лукошко и, подобрав юбку, стала мокрой травою вытирать кожаные носки и задники.
Когда Марфа пришла к Сахвее, там уже сидели Вершкова Кулина, Гапка Симукова, двоюродная сестра Силы Хрупочкина, жившая неподалеку, в этих же Подлипках, и Ганнуся Падерина, а из молодиц – солдатки Дуня Прокопкина, Гэля Шараховская, Роза Самусева. Это были подруги Сахвеи еще с той поры, когда ни одна из них не была замужем. Теперь же им по тридцать, но все они еще такие молодые, такие молодые…
На столе, почти под самой божницей, откуда меланхолично созерцал хату раззолоченный Николай-угодник, стояла пузатая бутыль с брагой, как будто забеленной чем-то. Наверное, женщины уже пригубили этой браги и теперь сидели все на одной лавке, вели уже не совсем спокойный разговор. Повитухой у Сахвеи была старая Лексеиха – она в Веремейках приняла на свет не одного человека, ее охотно звали. А у Сахвеи она уже принимала в третий раз. Теперь она была здесь едва ли не самым главным человеком, находчиво, как в родной хате, брала нужную вещь, встречала женщин, угощала брагой и не забывала о Сахвее, которая лежала обессиленная и такая довольная собою. Рядом стояло корытце, в котором спал в чистых пеленках родившийся человек.
Марфа поставила лукошко на стол, перекрестилась и уже потом подошла к топчану. Осторожно, чтобы не потревожить, отвернула рукою легкое коленкоровое покрывало, глянула на красноватое личико.
– Спасибо, Давыдовна, что пришла, – сказала Сахвея.
– Кого же ты теперь – дочку или сына? – спросила Марфа.
– А что с этими хлопцами, – отозвалась с лавки Симукова Гапка. – Не успеешь вырастить, а их уже забирают от тебя.
– Чистая правда, – поддержала Ганнуся Падерина. – Вот у Аксюты Крутелевой пятеро их, а где они теперь? Ни слуху ни духу. А ты сиди, плачь, жди.
– Ох, правда, правда! – покачала головою и не очень разговорчивая Кулина Вершкова.
– А где же твои хлопчики? – спросила Марфа у Сахвеи.
– У соседей, – ответила та. – А я вот лежу.
– А как чувствуешь?
– Дело привычное. Малое в корыте, а сама уже за чугун да к печке. Бабы не пускают…
– Ничего, полежи, – сказала ей Марфа. – Есть кому за чугун взяться.
– Оно так, – улыбнулась Сахвея. – Только как я теперь зиму буду одна? – И она стала утирать кулаком сухие глаза.
– Тебе нельзя плакать, – упрекнула ее Лексеиха, – а то молоко перегорит. Чем кормить будешь? А мужик, даст бог, вернется.
– Ходи-ка, Зазыбова, – позвала Марфу Ганнуся Падерина. – Ходи-ка выпей с нами. Брага добрая…
Лексеиха заглянула под рушник в лукошко, которое принесла с собою Марфа, переставила его на окно и тоже стала упрашивать:
– Ходи, Давыдовна, выпей.
Она налила браги в кружку, Марфа выпила и села рядом с бабами на лавке.
– Мы это, Давыдовна, тут без тебя про войну говорили, – сказала Ганнуся Падерина. – Вчера к Василевичевой Ульке приходила белоглиновская баба, родня ее, и тоже про войну говорила. У них в прошлый год обновилась икона, а в это лето, говорят, сам Христос явился одной. Еще когда война не начиналась. За месяц до войны. А говорят, бога нет… На поверку – другое вышло…
– Бо-о-га нет?! – возмутилась Гапка Симукова. – Скажут такое! Это как на кого, а я вон своих икон не трогала. Еще мамины висят – и Георгий Победитель, и Пречистая Дева.
– Вот и я говорю, – продолжала Ганнуся, – господь абы кому не покажется. Значит, заслужила она, если бог явился. Ну так вот. Идет она по дороге, а на бугре – человек. Ну, стоит себе и стоит. Она уже мимо прошла, а потом обернулась. Глядит – а над головой у него что-то светится. Тогда баба бах на колени, молиться начала. А он и говорит: «Земля сухая. Совсем сухая. Надо полить красным дождиком». Вот как раз и в книжках тех сказано – прольется на землю красный дождь…
– Он и пролился уже, – запальчиво произнесла Лексеиха.
– Правда, грешат люди – вот что я скажу вам, бабы, – рассудительно и без осуждения в голосе добавила Кулина Вершкова.
Но в словах этих что-то возмутило Дуню Прокопкипу, она даже подхватилась с лавки.
– А-а, молчали бы вы, бабы! – бросила она. – Живете же с мужиками!..
Женщины растерянно посматривали на Дуню.
– Не гневи бога, Дуня! – почти прикрикнула на нее Лексеиха.
– Грешить все грешили, а отвечать так нам одним – Розе вот, Гэле, Сахвее да таким, как я? Это наши мужики поливают землю красным дождиком – наши, а не ваши! Вы своих на печи держите, они у вас то сухорукие, то киловатые, то… – И Дуня вдруг спохватилась и зарыдала так, что все испугались.
Ее плач, ее рыдание подняли с топчана даже Сахвею, и та подвинула к себе корыто, стала укачивать свою девочку, как бы опасаясь, что и маленькая вдруг проснется и заплачет.
Роза Самусева и Гэля Шараховская бросились успокаивать Дуню, но та все равно выла – выла без слез, страшным бабским голосом.
– Оставьте ее, люди! – разозлилась Ганнуся Падерине Напилась, дура!
Тогда к заплаканной молодице подошла Марфа, обхватила рунами Дунину голову и прижала лбом к своей груди.
– Не надрывайся так, Дуня. – И стала гладить ее по спине, и это успокоило Дуню, и вскоре Дуня только всхлипывала да качала головой, не отнимая головы от теплого тела Марфы.
Но с этой минуты словно разлад произошел меж пожилыми женщинами и молодыми, и те, старшие по годам женщины, насупились и сидели хмурые.
А Марфа как бы оказалась меж теми и этими.
– Вы бы, девки, сходили в Попову Гору, – через некоторое время посочувствовала молодым Кулина Вершкова. – Говорят, там теперь лагерь военнопленных. Может, и ваш чей там. Немцы отдают бабам мужиков, если кто узнает своего.
И странно, Роза с Гэлей сразу поверили в это и даже посветлели.
– Вот и Сахвея скоро может пойти с вами, – сказала уже затем Кулина.
– А что, возьму малую на руки и пойду, – обрадовалась Сахвея. – Может, оно и правда… Может, и мой Мелешонок там!
Снова завязался мирный разговор, точно не было ни у кого обиды. В непривычной тишине Кулина Вершкова рассказывала о том, как ходили молодые бабы из Гончи в Попову Гору, носили туда немцам, охранявшим лагерь, мед, яйца и сало.
Когда же было переговорено обо всем, женщины стали расходиться по хатам. Первою взяла свой кувшин Ганнуся Падерина – сунула внутрь него тряпицу, которой был накрыт кувшин, и подошла к Сахвее, чтобы поцеловать в щеку.
– Крепкая брага у тебя, Сахвейка, дай тебе бог здоровья. Вот идти не могу! – Она и вправду была немного хмельная.
Вскоре собрались уходить и Кулина Вершкова с Тапкой Симуковой. А Марфу не пустила домой Лексеиха.
– Ты, Марфа, побудь тут, у Сахвейки. С молодыми побудь. А то мне надо пойти…
Марфа осталась, она рада была помочь хозяйке, но не успела переставить горшки, как пришла в хату Ганна Карпилова, возбужденная, веселая.
– А я из гостей в гости, – начала она непослушным языком. – Шесть недель, как Листратиха померла… Ну и была там. А теперь вот к Сахвее…
Ганна обвела веселым туманным взглядом Мелешонкову хату, увидела у печи Марфу и махнула рукой, точно Марфа не нужна ей, а потом бросилась к остальным гостям целоваться. Молодицы отталкивали ее, посмеивались, ерзали по лавке. И лишь потом Ганна подошла наконец к Сахвее и всплеснула руками:
– Как я рада, Сахвейка, как рада! Это же ты теперь сравнялась со мной. У меня трое, и у тебя трое. И хорошо!
К ней, к Сахвее, она тоже полезла обниматься, целоваться.
– Да ты же пьяная, Ганна, – удивилась Сахвея.
А я пьян, а я пьян –
Пойду завалюся,
Да на ту на кровать,
Где моя Маруся, –
словно в ответ пропела Ганна. Голос у нее, всегда такой звонкий, песенный, теперь был глуховатым, и Ганна бестолково кричала этим голосом на всю хату:
– Как я рада, девоньки, как рада! Наконец и я вам ровня. Теперь и я без мужика, и вы без мужиков.
– Ах, война, война, война… – Ганна уже несколько раз начинала петь с одних и тех же слов.
Наконец, угомонившись немного, она сказала:
– Давайте танцевать, бабы!
– А музыка есть? – спросила Гэля Шараховская.
– Под гребень потанцуем, – придумала Ганна. – Найди, тетка Марфа, у Сахвеи гребень. Сахвея, где твой гребень? – И замечая, что никто всерьез не относится к ней, она удивилась: – Неужели ты Марфу взяла в бабки? Неужели во всей деревне не нашлось никого?
– А чем тетка Марфа плохая?
– Она же не умеет этого! – посмеивалась Ганна.
– Не обижай, Ганна, тетку Марфу, – пристыдила ее Сахвея.
– И правда! – Ганна взялась за голову. – Злая я сегодня…
– Не злая, а веселая. – Роза Самусева подошла к Ганне, обняла ее за плечи.
– А танцевать будем? – Ганна притопнула ногой.
– Пудом, будем! – отозвались молодицы.
– Тогда ищите гребень!
Ганна Карнилова и вправду полезла под топчан доставать оттуда небольшой деревянный гребень, которым чешут пеньку. Потом выдрала из какого-то школьного учебника лист, сунула его меж зубцов и поднесла гребень к губам. И вот после хриплых невыразительных звуков послышалась знакомая мелодия:
А шахтер не пашет поле,
Косу в руки не берет;
Косу в руки не берет,
А получку всю пропьет…
– Видите! – сказала после этого ликующая Ганна. – А если бы через бересту играла, совсем хорошо получилось бы. – И она попросила Гэлю: – На, сыграй ты.
– А что сыграть? – поинтересовалась та.
– «Светит месяц», – засмеялась Роза Самусева.
И не успела Гэля поднести гребень к губам, как Ганна уже вышла на середину хаты, подняла в руке платочек и тихо, без пьяного крика, все так же хрипловато запела перед тем, как начать танец:
Светит месяц, светит ясный…
Затем Ганна взмахнула косынкой и пошла по кругу, легко так, весело. Даже не узнать ее было теперь, она еще более похорошела, и голубые глаза ее прояснились, а на лице, исхудавшем, скуластеньком, появилась застенчивая и радостная улыбка: так молодо она танцевала, так легко шла по кругу, словно бы дивчиной была, словно бы не рожала троих детей, не растила их сама, без мужской помощи.
– Светит ясная заря… – все пела Ганна и все танцевала, и все калыхалась ее длинная юбка из бордового ситца.
Гэля не мешала уже ей, не играла фальшиво на гребешке, а во все глаза смотрела на нее как зачарованная и завидовала открыто ее веселью, ее короткому счастью. Да и все загляделись на Ганну, на этот необычный ее танец – без музыки, с одним лишь напевом. А Ганна меж тем все шла и шла по кругу, забыв обо всем на свете.
Но вот она встряхнула головой, оглянулась и крикнула подругам через плечо:
– Давайте и вы! Давайте все!
Тогда подхватилась Дуня Прокопкина, вскочила с лавки, подперлась левой рукою, а правую подняла вверх, и, постояв так, пока не поравнялась с нею Ганна, она красиво качнулась и поплыла следом, поплыла.
– Идите и вы! – крикнула с топчана Сахвея, глядя на Розу Самусеву и Гэлю Шараховскую.
Марфа, которая стояла у печи, подвинулась к лавке, села там, с восторгом посматривая на молодых. А в танце уже кружились все – и медлительная, но по-прежнему неутомимая Ганна Карпилова, и гибкая Дуня Прокопкипа, и улыбчивая Роза Самусева, и несмелая в своих движениях Гэля Шараховская. Не подпевала лишь Роза Самусева. А голоса остальных женщин, хотя они и пели в лад, Марфа различала. Марфа вслушивалась в песню и в каждый голос отдельно. Даже удивилась Марфа, как легко она различала эти голоса: стоило посмотреть на лицо поющей, увидеть, как шевелятся губы, – и тогда отчетливо долетают слова и голос. Но звонче всех пела Дуня Прокопкина, и такой необыкновенный переливчатый был у нее голос…
Марфа переводила взгляд с одной женщины на другую, завидовала их нерастраченной молодости и по-своему жалела каждую.
Танец без музыки не может тянуться бесконечно, и вот уже перестали женщины петь, сгрудились посредине хаты, словно были они сейчас в клубе и ждали, что вот заиграет новая музыка. А музыки не было. И тогда Дуня Прокопкина топнула ногой и, все еще горячая, возбужденная, запела опять:
– Ай, гоп, гре-ча-ни-ки…
Эти «гречаники» подхватило еще несколько голосов, и не удержалась даже Роза Самусева, которая раскраснелась, поблескивала своими черными глазами, и пела она, и притопывала вместе со всеми.
Вернулась в хату Лексеиха, посмотрела на одуревших женщин и сказала миролюбиво:
– И правда – напились бабы…
Она и сама выпила кружку браги, вытерла ладонью старческие бесцветные губы, извинилась перед Марфой:
– Я трошки задержалась дома.
– Ничего, – махнула рукой Марфа.
– А я вот полежу тут, – сказала Лексеиха, полезла на топчан, свернула там большой, с прожженной полою армяк, в котором Мелешонок водил коней на ночлег, и положила себе под голову. А перед тем как уснуть, успела сказать Сахвее:
– Ты, Сахвейка, сама тут, если что такое…
А на улице уже смеркалось, уже наступал вечер. Где-то еще гуляли на улице дети Сахвеи, два хлопчика, и Марфа решила позвать их в хату.
Нашла она их у Антона Жмейды, который жил у самой кузницы, и, пока привела в Подлипки, совсем смерилось.
Никто уже не танцевал, не плясал в хате.
Сахвея давала грудь своей дочке, не прожившей еще и одного дня на белом свете.
Вокруг прибранного от посуды и застланного белой скатертью стола столпились гости, и Дуня Прокопкина поправляла пальцами зажженную восковую свечу, которая никак не прилипала к дощатой подставке, а Гэля Шараховская нетерпеливо вертела в руке белое, выкованное из серебряной монеты кольцо. Посреди стола стоял стакан чистой воды: женщины начинали гадание.
Сначала гадали на Ивана Самусева. Бросили кольцо, но Роза не увидала своего мужа – в стакане не появилось даже тени.
– Теперь на Мелешонка, – сказала Ганна Карпилова, которой не было на кого загадывать.
Гэля Шараховская подержала над стаканом кольцо и бросила его в воду. Кольцо опустилось на дно, родив тихий звон. Потревоженная вода в стакане через некоторое время отстоялась, и четыре женские головы склонились над столом.
С ребенком на руках несмело подошла и хозяйка, стала впритык к столу, вытянула шею и, порозовев от волнения, стала не мигая смотреть на стакан.
В хате было тихо, только шумно дышала на топчане старая Лексеиха.
Прошла минута, вторая, и Ганна Карпилова, вздохнув с облегчением, воскликнула:
– Живой твой Мелешонок, живой!
– Правда, Сахвея, живой он… – сказала и Роза Самусева.
Но сама Сахвея пока ничего не видела в стакане. Кольцо лежало на дне, а в этом колечке не видно было никакого человека. Тогда Сахвея быстро обошла стол, припала взглядом к стакану с той стороны, где сидела Ганна Карпилова. И правда – теперь в этом серебряном кружочке над водой ей померещилась фигура человека. Сахвея убедилась в этом и сразу точно обомлела от неожиданной радости – кажется, впервые за весь день она почувствовала свою слабость, закрыла глаза и покачнулась, так что Марфе пришлось поддержать ее за плечи.
– Живой! – вздохнула на всю грудь Сахвея и, прижав младенца, прошлась по хате. – Слышите, дети, живой наш тата! – радостно сказала она своим хлопчикам, которые смотрели на все это с печи.
И вот попросила погадать Дуня Прокопкина.
И на Дуниного мужа кольцо в стакан опускала Гэля Шараховская.
Женщины опять притихли, склонили головы над столом. А на дне стакана возникла едва заметная тень, чем-то напоминавшая ящик.
– Глядите – гроб… – шепнула Ганна Карпилова.
Дуня при этом вздрогнула всем телом, крикнула сдавленным голосом:
– Так это же я на его поминках веселилась!..